XIV
      Пока не наступила зима, мы с Еленой частенько выходили на трассу. Для нас обоих трасса была, что шмаль. Как я уже сказал, вскоре после нашей встречи симферопольский папа подарил сероглазой «шестерку», а по тем временам то был самый приемистый малый. Ну и у меня был точно такой же звереныш. Вот на этих машинках мы и устраивали на дорогах потрясающие постановки, под названием «Разгон лохов». У нас были две отработанные схемы. По первой – мы выезжали на моей машине, где Елена выступала в качестве штурмана-комментатора, доводя меня до восторга своим жутким азартом и фразами типа: «Рюма, миленький, ну сделай этого фраера!», «Ка-ка-я дубина!», «Так тебе и надо, сволочь!», «Ты только посмотри, он еще на что-то надеется!»… Иногда в запарке она даже показывала язычок, когда наша тачка вырывалась вперед и поединок уже заканчивался. И я хорошо представлял себе чувства, испытываемые этими хлопчиками, когда из поимевшей их тачки хорошенькая девочка показывала им язычок.
      Более интересен был второй вариант «Разгона лохов», когда мы выходили на трассу на двух машинах. Здесь у Елены была роль подсадной утки, этакой провокаторши. Я отпускал ее вперед метров на пятьдесят и, следуя сзади, отслеживал ситуацию. Нам нужен был просто какой-нибудь лох, пожелающий сразиться с моей наездницей, и он, конечно, всегда находился. Я бы и сам ни за что на свете не пропустил такую дивчину. Довольно часто Елена справлялась сама – она действительно гоняла классно. Но бывало, соперник попадался покруче, и у нее случался облом. Вот здесь и начиналось самое интересное. Разогнавшись до максимума, я быстро уходил вперед и садился на хвост «беспредельщику». А еще через пару камэ его начинала обходить «шестерка», за рулем которой вместо хорошенькой девочки сидел совсем нехороший мальчик. Обогнав терпилу, я выходил на центр и начинал постепенно сбрасывать скорость, при этом, перемещаясь то влево, то вправо, не давал ему возможности обойти, и тем самым гасил его скорость. В оконцовке мы уже не ехали, а ползли, как две черепахи, правда, у первой все было в ажуре, в то время как вторая кипела от бешенства. Ну, а затем мимо нас со свистом проносилась моя малышка, и я, тут же дав по газам, отрывался от взбешенной черепашки.
      Иногда мы сооружали междусобойчики, но, конечно, не по-серьезному. И здесь Елена была уже шантажисточкой, ну, а я, в основном, имитировал поражения, чтобы доставить малышке радость. А шантаж ее заключался в том, что, когда я, устав от непрерывных уступок, решался поставить ее на место, она начинала вытворять такое, что мне оставалось немедленно уступить, дабы она не разбилась. К примеру, приближаемся мы к повороту, где ей следует сбросить скорость и уйти вправо. Но нет же, она упрямо продолжает ее наращивать, демонстрируя готовность сыграть в кювет. Картиночка из серии: «Уступи, а то врежусь!» И я, естественно, уступал, давая ей возможность войти в поворот на более низкой скорости. Ну, а как же иначе?! Не мог же я собственными руками отправить малышку на небеси. И она, это прекрасно зная, без конца меня шантажировала.
      После трассы мы возвращались к Елене, где в паузах между чем-нибудь очень приятным обсуждали подробности минувших битв. И как-то Елена, улучив минуту, решила мне вставить пистончик с присущей ей деликатностью:
      – А знаешь, Рюмочка, на трассе ты более великолепен!
      И это, разумеется, означало то, что в постели я и не очень. Вообще, у сероглазой по отношению ко мне был некий комплекс, выражавшийся в ее непрестанной потребности как-то принизить мои мужские достоинства. Она почему-то считала, что я ими очень горжусь, и совершенно безосновательно. Я, конечно, понимал, что все это исходит оттуда – от ее поражений ночами, становящихся все более сокрушительными – и обычно не реагировал. Но на тот ее выпад ответил мгновенно и очень приятным голосом:
      – Ты права, малыш! Трасса не женщина – она более совершенна…
      Не считая трассы, мы с ней практически все время проводили в ее избушке, и она никогда не пыталась меня куда-нибудь затащить. Ей эти музейчики, выставки, театры и прочая дребедень были до лампочки. По крайней мере, когда я был рядом. И эта ее черта – абсолютная «парадостаточность» – явление крайне редкое среди женщин. Для большинства из них выход на люди со своим приложением чуть ли не самое главное действо, как способ существования. И за Пенелопой водился такой же грешок, ибо не было для нее ничего приятнее, чем выманить меня на какую-нибудь мерзопакость, например, на оперу. Впрочем, должен отметить, что за все наши годы ей это удалось от силы раза четыре. Самую большую подлянку она мне подстроила, когда затащила во Дворец Съездов, где я промучился около двух часов, наблюдая за тем, как писклявый Отелло душил в объятиях громоподобную Дездемону, которая никак не хотела душиться. Такого цирка я, пожалуй, нигде не видел. И вся эта клоунада сопровождалась оглушительной музыкой, отчего становилась особенно невыносимой. Когда все закончилось, я посоветовал Пенелопе хорошенько запомнить этот чудесный день, ибо второго такого больше никогда не будет, во всяком случае, вместе со мной.
      Ну теперь понятно, насколько я склонен к подобного рода вылазкам и почему так ценил в Елене ее способность обходиться нами двумя, без публички и декораций. Правда, однажды мы все-таки вышли с ней на человеков, но это случилось с моей подачи. Такая дурь на меня накатила, за что я чуть было не поплатился. И спасло меня только то, что вместо трех ошалевших грузин мне не попались ребятки с более солидной школой.
      Вообще, тот день у меня был не самый удачный. Случаются такие дни, когда все идет кувырком. Потому я и примчался к малышке в изрядно потрепанном настроении, желая срочно оеленеть. Часа полтора мы проводим в люле, затем я начинаю собираться, дабы отправиться в одно местечко по очень важному делу. (Ну таким оно мне представлялось). При этом страшно не хочется расставаться с Еленой, в результате чего мне и приходит в голову совсем не моя идея.
      – Елёнкин, есть предложение! – объявляю ей праздничным голосом. – У меня небольшое дельце на проспекте Мира. Двигаем вместе, а потом прошвырнемся в какой-нибудь кабачок. Годится?
      – Что это с вами случилось, маэстро? – удивляется сероглазая, которую эта идея, очевидно, радует. – Вы, наконец-то, решились пригласить свою даму до ресторации!
      – Затмение, солнышко! И ничего более… Ну все, времени у нас в обрез, так что делай гоп и приводи себя в полный еленчик.
      Как всегда, она одевается быстро, но я впервые вижу ее в таком вот шикарном прикиде. Кабак, понятно, не трасса, и вместо джинсов и разных юбочек, мне представляется нечто сверкающее, самой высокой пробы, и в чем Елена становится похожа на мисс Русалку-84 (правда, не знаю, есть ли такая мисс). Даже в тот памятный день, когда мы гудели у Мурзика, она была в более спокойной экипировочке.
      Едва я увидел ее в таком ослепительном виде, как сразу почувствовал, что непременно во что-нибудь вляпаюсь. Вообще, это очень не мой жанр – мотаться по нашим кабакам с красивыми тетями. И дело не только в высокой вероятности разного рода конфликтов, но и в самой атмосфере, царящей в российских трактирах, где просто нечего делать с женщиной. Это не Запад, где в любой ресторан можно ворваться с целым гаремом и ни одна сволочь не станет до тебя догребываться. А если и найдется какой-нибудь редкий чудик, то от него можно запросто отделаться элементарным «ну сом окюпе», что означает – «мы заняты». Но Белокаменная тех времен – это не Монреаль, вследствие чего в тот злополучный вечер мне вместо французского «окюпе» пришлось прибегнуть к японскому хидже-атэ.
      – Видишь, как тебе повезло! – щебечет Елена, завершая перед зеркалом свой кис-кис и подмечая мое восхищение.
      – Везение здесь ни при чем. Я работал в поте лица и даже на самом Шпицбергене! – отвечаю резво, дабы малость ее остудить не самыми приятными ассоциациями.
      Минут через двадцать мы добираемся до нужного места, где в течение получаса я пытаюсь подписать одного чистодела на весьма любопытную постановку. Однако, и тут у меня облом – у чистодела другие макли и он не хочет запрыгивать на мою картинку. Короче, такой был паскудный день.
      В несколько взвинченном состоянии я возвращаюсь к Елене, и мы начинаем шерстить окрестности в поисках подходящего нам пристанища, пока не нашариваем нечто терпимое в районе ВДНХ.
      Кабак, как кабак, ничего особенного. На первом этаже фойе, гардероб и что-то еще. На втором – средних размеров зал, заполненный самой разношерстной публикой.
      Мы занимаем столик в углу, рядом с довольно унылым окном, занавешенным мерзкого цвета гардинами. Справа по борту компания из трех грузин – двое юных джигитов и какой-то Гиви, созревший до степени сочного апельсина. Большая и жирная туша, с огромным хлебальником и глазами телячьей свежести. Гиви там верхний, что заметно по многим признакам и, в частности, той напыженности, с какой это чучело поучает своих шестерок. Его реакция на наше пришествие, конкретно, на сероглазую, сразу выходит за рамки всяких приличий, что свойственно многим грузинам, как, впрочем, и всем кавказцам, имеющим явную склонность к роскошным блондинкам, тем паче, в таких одеяниях. Пылкие взгляды, бросаемые им на Елену, при дешифровке означают следующее: «Я тэбе нэ просто лублю! Я тэбе абажаю!» Либидо в нем стонало, как раненное насмерть животное, и в оконцовке достоналось до хиджэ-атэ.
      Веселье в самом разгаре. Тон задает тетя в возрасте за полтинник, танцующая так, как будто в последний раз. Высокогорной козой скачет она по площадке, швыряя свой тухас от себя подальше. Экспрессия такая, что сбацай оркестрик «На сопках Маньчжурии», она бы и его перевоплотила в рок. Вот что такое русская водка и какое это мощное стратегическое оружие, направленное, правда, против самих себя. Рядом с козою пляшут два старичка, отчего это зрелище становится совсем потешным. Короче, балдеж конкретный, и даже лабухи, привыкшие ко всему, ловят свой мелкий кайф. Но в оконцовке русский танцевальный ансамбль в составе дикой козы и двух престарелых мосек все-таки выдыхается, и свое труляля они заканчивают лежа на разных салатах, а тетя-коза, кажется, даже плачет. Лабухи тоже слегка устали – наступает небольшая пауза, затем зал заполняет «Сиреневый туман…», и как только берется первый аккорд, к нашему столику подплывает Гиви и приглашает Елену на танец. Но сначала он нам представляется.
      – Гиви! – это произносится с таким значением, что нам подобает немедленно впасть в экстаз. Возможно, его имечко что-то и значило для его нижних, но лично мне оно ничего не сказало.
      – Маштоц! – отвечаю я тут же, надеясь сразу его погасить, ибо имя армянского просветителя грузинам невыносимо. Но Гиви – особый грузин, история ему неведома и Маштоц его не пробивает.
      После «Маштоца» он и приглашает Елену на танец, причем в самой «изысканной» форме. На протяжении длинной и очень запутанной речи он ухитряется вставить «Я буду счастлив» как минимум десять раз. Эта жирная туша вызывает у сероглазой очевидное отвращение, отчего она и отказывает не очень вежливо. Опечаленный Гиви удаляется восвояси, а Елена начинает меня третировать.
      – Давай, потанцуем! – просит она, хотя знает прекрасно, что это не мой промысел, в отличие от нее, любящей кружить по своей избушке в разных мазурках и вальсах. Я это знал, так как часто сидел напротив и давал советы, которые не принимались. Вообще, в этой женщине было много такого, из-за чего мне казалось, что она явно ошиблась веком. В 19-м ей было бы более уютно и радужно.
      – Елена! – отвечаю я едким голосом. – Я никогда не делаю то, что делаю плохо. Так что тема эта закрыта.
      – Жаль, Рюмашевский. Этого средства явно не хватает в вашем замечательном арсенале.
      – Мне это не мешает.
      – И тем не менее, стоило бы научиться.
      – А заодно еще шаркать ножкой и целовать ручку.
      – Насчет ножки не знаю, а вот ручку можно и поцеловать. Правда, это искусство не каждому по губам.
      – Искусство?! Помилуй, Елена, в чем? Чтобы сделать девочке чмо? Было бы только желание.
      – Одного желания мало. Здесь нужно нечто другое, и у тебя это не получится.
      – Правильно, зайчик! Потому что я заранее чувствую фальшивую ноту, а это невыносимо.
      – Правильно, мальчик! – в тон отвечает Елена. – Но только в собственном исполнении.
      – Проехали! – завершаю я резко, все более раздражаясь.
      Но мы не проехали. Мы еще этак минут пятнадцать терроризируем друг друга с обоюдным желанием ужалить как можно больнее. И у Елены тоже особое настроение, обычно она не цепляется ко мне так долго. Вероятно, и для сероглазой это был не ее денек. Да еще этот Киви, пардон, Гиви, своими изнурительно телячьими взглядами безусловно действует ей на нервы. В результате наша относительно спокойная перепалочка перерастает в шипение двух гадюк, проживших вместе целую тысячу лет, и я начинаю ощущать в себе нечто большее, чем обычное раздражение. Где-то на самом дне уже бурлит беспредельчик, чреватый самыми непредсказуемыми последствиями. А все оттого, что именно к этому моменту я вдруг ясно почувствовал, как устал за эти несчастных три месяца. От этой нескончаемой чистоты и вынужденной безупречности. От этих дымящихся луж и пахнущих сеном соломин, торчащих у меня под носом. Так я окрестил в ту минуту ее глаза и волосы, начиная испытывать к ним чуть ли не ненависть. Меня и «Аve Maria» уже основательно задолбала, и желание как-нибудь насвинячить становится нестерпимым. Короче, нужна разрядка и, естественно, на сероглазой, которая в эту минуту мне представляется первой стервой от Белокаменной до Чукотки. А вот все остальные, окружающие нас человеки, уже не только не действуют мне на нервы, но я даже начинаю испытывать к ним приязнь, как к совершенно земным объектам. Особенно к этому Гиви, который, поднявшись со стула, начинает длинющий тост с единственной целью поразить Елену своим потрясающим глубокомыслием. Он говорит так громко, что мы, сидящие метрах в пяти от них, слышим каждое слово. Ну, вы знаете эти знаменитые грузинские пирамиды, которые всегда начинаются с какой-нибудь сковороды, а кончаются каким-нибудь соколом. Далее следует тяжелая пауза, а потом резюме, где предлагается выпить за то, чтобы ни при каких обстоятельствах этот летающий кореш не превратился в шипящую сковороду. Вот нечто такое вещает цветущий Гиви, бросая на сероглазую уже не телячьи, а исключительно бычьи взгляды.
      Я слушаю это соло и мне приходит шальная мысль подписать Елену на танец с этим бушующим Цицероном. Представив, как они будут чудно смотреться вместе, я начинаю сгорать от желания подложить сероглазой такую свинью. Цицерона, в смысле. И с этой минуты только о том и думаю, как бы уломать Елену.
      Едва кончается тост, как на нашем столе появляется бутылка шампанского, которого мы не заказывали, предпочитая сухое красное. Это, естественно, Гиви, как продолжение все той же грузинской изысканности.
      – Елена! – начинаю я с подлецой. – Цицерон от тебя балдеет. Ты легла ему на душу, как эта бутылка на стол, что, кстати, тебе, а не нам. А жизнь такова, что за все надо платить. И потому, когда этот мальчик снова тебя ангажирует, пожалуйста, не отказывай.
      – Именно так я и сделаю! – отвечает Елена омерзительно твердым голосом.
      – Откуда такая жестокость? – подъезжаю к малышке с другого фланга. – И такая нелюбовь к Кавказу? Не от того ли, дружочек, что тебе нравятся более светлые хлопчики?
      – Ты, кажется, тоже не самый светленький?!
      – Я – это я. Я всегда исключение. Стало быть, я не в счет. Так что, лучше колись и скажи прямо: «Рюма, я не люблю грузин!» Потом сделай паузу и признайся уже до конца, что тебе и армяне не очень нравятся. Ну!
      – Что с тобой, мальчик?
      – Со мной все путёмчик. Я просто не хочу, чтобы при мне обижали грузин. Тем паче, что мой бабушка от первый дедушка тоже была грузин. Я это раньше от всех скрывал, а теперь не буду. Потому мне и нравятся братья-грузины и очень больно, что тебе они безразличны.
      – У нас, что, нет другой темы? – Спокойствие Елены начинает рушиться и на нее по новой находит стервозность.
      – А чем тебе не нравится эта тема? И чем тебе не нравятся грузины, которые, между прочим, нравятся всем. От самого Кутаиси до самого Зугдиди. Это две древние столицы мира. Они нравятся даже мне, хотя мне давно уже ничего не нравится. И не потому, что мой бабушка был грузин. Просто в каждом грузине есть что-то грузинское, не поддающееся осмыслению в смысле бессмысленности самого процесса…
      – Та-а-а-к… Начинается! – Сероглазая чуть ли не стонет, при этом очень картинно закатывает глаза.
      – И продолжится.
      – Слушай, если ты собираешься устроить здесь нечто подобное, – подразумевается тот капустник – то мне лучше просто уйти. Я уже это видела.
      – Ни в коем случае, дэвочка! Здесь совершенно другой расклад, ибо Гиви не Себа, а его охрана из совершенно другого теста. Это не белобрысенькие Рембоша с Верлешей, и они не позволят мне расшурупиться. Они меня сразу зарэжут!
      – Точно, Рюмочка! – Елена слегка веселеет. – Я как-то забыла эту твою особенность.
      – Интересно, какую? – вопрошаю я ласково, предчувствуя что-то гнусное.
      – Сначала оценивать ситуацию, а потом, в соответствии с ней, распускать себя до той самой меры, которая ничем тебе не грозит. Я ведь, мой милый, никогда не забуду, каким ты был гладеньким в доме у Винокурова. Прямо любо было смотреть, как аккуратно ты с ним обращался и с каким почтеньицем. Да, дружок, есть в тебе что-то, не поддающееся осмыслению в смысле бессмысленности самого процесса, – заканчивает Елена моей же абракадаброй и, надо признать, что навес получился приличный.
      – Моя способность верно оценивать ситуацию – следствие житейской мудрости, и, значит, есть во мне нечто мудрое. – Обратка не самая удачная, но все же я отмахнулся.
      – Нет, дорогуша, мимо! Это не «мудрое», а скорее фармацевтическое!
      – Что-о-о? – чтокаю я, ибо это словечко меня напрягает.
      – Пожалуй, даже аптекарское. Так оно будет точнее.
      – Да неужели?!
      – Именно так, бамбино! – Она уже и бамбино ко мне пристегивает, чего ранее не случалось. – Есть в тебе эти крошечные весы, которыми ты живешь. И все у тебя учтено, развешано и упаковано. В абсолютно любой ситуации. Даже когда ты любишь… И не смей отрицать, я это точно знаю! – Елена прямо-таки сатанеет, хотя я и не пытался ничего отрицать. – Даже в эти минуты ты все просчитываешь до миллиметра! И если б ты знал, как я иногда тебя ненавижу! – заканчивает сероглазая, под завязку явно промазав.
      Какое-то время мы подробно объясняем друг другу степень взаимной ненависти и прочих нехилых чуйств, а когда уже в самом глубоком клинче, на столе появляется пышный букет гвоздик, отчего этот Киви, пардон, Гиви, начинает меня восхищать. Это надо суметь в такой поздний час, да в таком обшарпанном заведении откопать столь роскошный веник. Такое могут только кавказцы, когда им ужасно хочется и когда у них не получается. При таком раскладе они и в пустыне что-нибудь откопают. Ну, какой-нибудь саксаул.
      – Елена! – переключаюсь я на гвоздики. – Посмотри, что делается. Это уже не шампанское, а нечто из области невозможного. Если ты снова ему откажешь, это будет плевок в его чистую душу, стало быть, в сердце Грузии. Так что сделай одолжение – удели ему пару минуток.
      – Я прекрасно понимаю, отчего тебе так хочется, чтобы я танцевала с этим идиотом, но этого ты не дождешься!
      – Он не идиот, Елена. Он грузин. А это, как говорят в Дубоссарах, две очень большие разницы. И, значит, ты будешь с ним танцевать, к тому же…
      – Проехали! – выдает сероглазая, не давая мне закруглиться. Для нее это становится принципом – ни при каких обстоятельствах не танцевать с Киви. Пардон, Гиви. Впрочем, мне надоело пардонкать, а поскольку меня непрерывно заносит на Киви, пусть он и будет Киви, тем паче, что особой разницы нет. Кто скажет, что это не так, пусть первый швырнет в меня Дубоссары.
      – Ошибаешься, дитко! Все еще впереди.
      – Посмотрим! – Она прямо ликует от своей уверенности.
      – Ты в этом уверена, да?
      – Абсолютно!
      – На все сто?
      – На все двести!
      – Эх, Елена, какой-же ты наивняк. Где же твой опыт, солнышко? Ты ведь знаешь меня уже целых три вечности, каждая из которых длилась аж целый месяц. И скажи мне, зайчик, разве было хоть раз, чтобы, чего-нибудь возжелав, я бы того не добился? – Я очень ехидно смотрю на Елену, зная прекрасно, какие чувства ее обуревают в этот момент. Она, конечно же, вспоминает эти три наши вечности, в течение которых мы неоднократно на чем-то схлестывались и в оконцовке она всегда уступала.
      – Правильно! По твоему ужасно похорошевшему личику я вижу, что тебе нечего возразить. И, значит, танцевать тебе все же придется, – журчу я, любуясь ее кондицией.
      Она бы, конечно, что-нибудь пискнула, если б в этот момент к ней не причалил торжественно настроенный Киви, жаждущий вознаграждения за свой безобразно роскошный веник. В результате, он так изматывает мою малышку, что не будь меня рядом, она бы точно ему уступила, ибо сбацать какой-нибудь вальсик с этой надоедливой носорожиной было много легче, чем выслушивать его пируэты. Но я сидел рядом и у меня на лице змеилась такая улыбка, что бедный Киви опять пролетел.
      – Ну что, дождался? – спрашивает Елена, вроде ехидным, а по сути очень уставшим голосом. Я бы и сам устал, кабы ко мне так плотно причалил Киви.
      – Еще не вечер, дружочек! Так просто он не отлипнет, ну и я ему подсоблю.
      – Хватит! Ты, как хочешь, а я ухожу. Всё, как всегда, было замечательно, за что тебе гранд мерси.
      – Ты уйдешь без меня?! – Я делаю большие глаза.
      – Запросто!
      – И сама добредешь до своей избушки?
      – И очень спокойно!
      – И будешь спать в одиночестве?
      – И с большим удовольствием!
      – Ну-ну! – Моя улыбочка становится пошлой. – Я и не ведал об этой твоей ипостаси. Значит, есть в тебе что-то от универсама, что расположен на улице дядюшки Волгина.
      – Что за ересь? – не врубается сероглазая.
      – Не ересь, а аллергия. Я хотел сказать – аллегория, ибо в том магазинчике принято самообслуживание, то бишь, клиенты обходятся без ассистентов. Так что, аллегория, вполне уместна.
      Елене требуется секунды три, чтобы осмыслить мою наколочку, после чего она открывается каким-то надтреснутым голосом:
      – Рюма! – Пауза. – Лучше остановись, пока не поздно.
      – Промчались! Гастроном отменяется, это меня занесло. Мне просто стало обидно, что ты бросишь меня одного посреди этих трех грузин, не подумав о возможных последствиях. И о том, как много ты потеряешь, покинув сиё заведение в самый интересный момент.
      Последнюю фразу я добавляю, увидев, как Киви пришвартовался к оркестру и о чем-то перетирает с лабухами. Что будет дальше, мне ясно, как дважды два. Сейчас последует какой-нибудь липкий музончик и непременно грузинский, после чего это чмо начнет ее торпедировать. Однако, Киви превосходит самое себя. Зарядив лабухов, он объявляет на весь растрепанный зал совершенно чудесную фразу: «А теперь нашей прекрасной гостье посвящается песня «Тбилисо». Вот что такое Киви! А все от его потрясающей монолитности. Ну, нельзя быть только грузином. И нельзя быть таким опереточным, что свойственно многим из них, как, например, армянам – пристрастие к старинным драмам (особенно шекспировским), отчего, если в Армении вы кинете камень, то, верняк, попадете в Джульетту, а швырнете второй – угодите в Гамлета. И так далее, до Дездемоны. Этими шекспировскими персонажами усыпано пол-Армении, что страшно меня раздражает. Ничуть не меньше, чем Киви, который, после шелеста в микрофон причаливает к Елене и уже не в качестве вымогателя, а в статусе грозного рыцаря, которому просто нельзя отказать. Добавим, что после его обращения в зал, публичка обращает на нас внимание, что придает особую пикантность этой на редкость очаровательной сцене. Я начинаю, не мешкая, верещать, умоляя Елену сдаться, да так громко, чтобы все услышали. Ну и сам Киви выбирает абсолютно верную тактику – не сказав ни единого слова, он склоняется над сероглазой и застывает в гордом молчании. Прямо как в той незабвенной частушке: «Как гордый орел на вершине Кавказа, он молча застыл на краю унитаза». И оно действительно было так, ибо от параши мистера Киви отделяло каких-нибудь десять минут. Правда, он об этом не ведал.
      Ситуация за нашим столом медленно, но верно превращается в клоунаду, и Елене и далее оставаться в отрицалове, все равно, что наращивать этот цирк. В конечном счете, она ломается и, наконец, отрывает попончик от стульчика, да так нервно и резко, что при этом что-то роняет. Тот взгляд, что она на меня бросает, достоин того, чтобы его не только отправить в музей оче-видностей, но и выделить ему спецкамеру, как особо опасному рецидивисту.
      Они уходят раскручивать «Тбилисо», а я, устроившись поудобнее, начинаю любоваться тем, чего так усиленно добивался. Смотрятся они бесподобно – как фиалка с тыквой. Причем фиалка упорно сохраняет дистанцию, максимально возможную в той диспозиции, а очумевшая тыква пытается ее уменьшить, что заметно по той некоторой окаменелости, с какой фиалка перемещается в «Тбилисо», и по той искривленности, с которой бедная тыква старается к ней прилипнуть. Зрелище потрясающее, и мне, естественно, хорошо. Однако, не только поэтому я так долго старался уломать Елену. Мне хотелось увидеть ее с другим, чтобы представить, как это будет однажды. Я ведь точно знал, что когда-нибудь все это кончится, и рано или поздно рядом с сероглазой окажется кто-то другой. Это, конечно, будет не Киви, а более тонкий фрукт, но от этого мне не легче. И вот с этим, более «тонким», она будет кружиться в вальсах, читать ему хорошие строчки и странствовать по небесам. Ну и на земле они будут кое-чем заниматься. В результате, за эти несколько жалких минут, пока фиалка кружится с тыквой, от всех этих горестных представлений во мне происходит окончательная перемена, и беспредельчик, что доселе слегка шелестел на дне, уже пузырится на самом верху, и мне это только на руку. Я решаю форсировать эндшпиль, изнемогая от потребности загнать эту «Аvе» под шконку каким-нибудь быстрым способом. Мне нужен лишь повод, самый ничтожный, хотя бы одно словечко.
      – Прелестно! – наезжаю я на малышку, как только она возвращается из преисподней. – Вы смотрелись так классно, что я едва не сошел с ума. От ревности.
      Но Елена не реагирует – порывисто наполнив бокал, она начинает его созерцать, как нечто непознаваемое. И я продолжаю:
      – Я, в общем-то, не ревнив, что тебе известно доподлинно, но и мне было больно смотреть, как ты притиралась к этому соколу. Да так капитально, что искры сыпались.
      – Заткнись, сволочь! – Елена резко выходит из ступора и, минуя все промежуточные состояния, едва не впадает в истерику.
      «Заткнись, сволочь!» – это именно то, что нужно. Это не просто фраза, это команда «фас!», преподнесенная мне на блюдечке, и мой беспредел, это рвущаяся с привязи злобная тварь, наконец, получает свободу. Я снимаю с нее ошейник и нацеливаю на сероглазую:
      – Ладно, замяли. Все это мусор и шелуха. От упавшей на меня растерянности, с которой я продолжаю тебя любить. Я люблю тебя, маленький. Я не могу без тебя, Елёночкин, и ты это прекрасно знаешь. Так что прости мне этот спектакль. Пожалуйста, не обижайся… – Это последнее, что надо сделать, перед тем как выпустить шасси, иначе, посадка получится смазанной, что для профи непозволительно. Профи не должен глушить человечка сразу, он обязан сначала его расслабить, а желательно и расчувствовать. Это и есть самый цимес, как точно подметил один мой знакомый, когда случайно присел на кактус.
      – За тебя, мадонна! – говорю, поднимая бокал, а затем после очень короткой паузы, добавляю чеканным голосом:
      – За тебя, сука!
      – Что ты сказал?! – Она, кажется, не верит своим ушам.
      – Именно то, что слышала. Кто скажет, что это не так, пусть первый швырнет в меня «Аve Maria».
      И здесь меня подводит реакция, что дважды случалось со мною за этот вечер, но без особых последствий.
      Во взгляде Елены появляется что-то знакомое, и мне, конечно же, следовало вспомнить тот вечер, когда меня под конец оросили. Вот и теперь происходит точно такая сцена – великолепным движением сероглазая выплескивает свой бокал в мистера Рюмашевского. Правда, на сей раз с небольшим дополнением, пришпилив слово «Подонок». Стало быть, разница есть между этими двумя картиночками, при этом не самая главная, потому как то первое вспрыскивание было совершенно из другой оперы и оно не только меня не расстроило, но даже чем-то растрогало, чего никак нельзя сказать о втором. Ну никак нельзя. По ходу пьесы, я дам вам, ребятки, один полезный совет. Никогда не прощайте своим любимым вот этих вторых «рюмашек». Никогда!
      Подтянувшись к сероглазой вплотную, я беру ее пальцами за подбородок (она даже не шелохнулась) и говорю, отчеканивая каждое слово, пожалуй, каждую букву.
      – Запомни, сука! За это ты мне заплатишь и с очень большими процентами. С процентами на проценты. И не когда-нибудь после, а скоро, ну, очень скоро! – В завершение этой тирады я разочек-другой аккуратненько хлопаю ее по мордашке для пущего уяснения сказанного. Затем откидываюсь на стуле в ожидании продолжения.
      Я не знаю, каким оно было бы, не вылупись мистер Киви. Но при любом раскладе, этот вечер закончился бы в ее избушке, где я непременно сотворил бы с ней то, что, по большому счету, следовало сделать давно. И ничто на свете меня бы не остановило, даже если сероглазая, выйдя из транса, закатила бы истерику или попыталась просто исчезнуть. Но, как всегда, выручает Киви. Это чудо природы, обожженное южным солнцем, конечно же, видит всю эту сцену – и выплеснутый бокал, и похлопывание по мордашке – и однозначно решает, что настал его звездный час. Отстегнувшись от своих чебурашек, он подплывает к нашему столику и обращается к сероглазой:
      – Да-ра-га-я, есть праблэмы?!
      Но сероглазая не отвечает. К этому моменту она вся в процессе испепеления взглядом мистера Рюмашевского.
      Не дождавшись призыва о помощи, Киви нацеливается на меня с ужасающе грозным видом и произносит нечто в стиле господина Черномырдина, не поддающегося расшифровке. То единственное, что я улавливаю, означает примерно следующее: «Если ты, сабака такая, еще раз обидишь вот эту женщину… То я тебя, сабаку такую, вот этими руками зарою в землю… Сабака такая!».
      Этот малый явно не гулял по закрытым учреждениям и не ведал железного правила – не встревать в чужие разборки. Те, кто следовали этой заповеди, как правило, выживали, ну а прочие не возвращались. Да, опыт у нашего юноши был небольшой, в результате чего в исключительно армяно-российский конфликт решила вмешаться Грузия и, как следствие, неудачно. У них как-то лучше получается якшаться с турками.
      Пожалуй, за всю мою жизнь никто мне так не мастил, как этот несчастный Киви. Ночной беспредел, намеченный мной с Еленой, был еще впереди, а мне настоятельно требовалось трахнуть кого-нибудь прямо сейчас, не отходя от кассы. И Господь, как всегда, подсобил мне, преподнеся эту дичь на блюдечке, да еще с грузинской каемочкой.
      Оторвавшись от сероглазой, я останавливаюсь на Киви, на его жирном хлебальнике, который, верняк, еще целка. Его голимо еще не ломали. Но до потери девственности оставались считанные минуты. Спокойно и крайне вежливо я отправляю его в путешествие:
      – Шел бы ты на хер, биджо!
      «Биджо» звучит не случайно, ибо грузинам, считающим себя уже взрослыми, это слово, означающее «юношу», все равно, что удар хлыстом по самому больному месту.
      И вот здесь меня снова подводит реакция, но хорошо, что не до конца. Я как-то не ожидал от этой тяжелой туши какой-либо молниеносности, потому и, послав его в путешествие, не обозначил для себя дистанцию. Но туша демонстрирует чудеса, среагировав так стремительно, что мне не удается уйти чисто от ее бокового, навешенного «коромыслом». И только в самый последний момент моя реакция все же срабатывает, и я успеваю слегка уклониться, спасая челюсть от прямой пробивки, на чем обычно все и заканчивается. Короче, навес получился смазанным, хотя я и оказываюсь на полу в несколько картинной позе, да еще в обнимку со стулом. Сцена эффектная, но результат нулевой, ибо мозжечок мой на месте на все сто. Далее следует стремительная перегруппировка, и я уже прочно стою на ногах, метрах в четырех от Киви, торжествующей глыбой застывшего у стола в качестве победителя. И опять его подводит отсутствие опыта, ибо, увидев, как его соперник мгновенно сгруппировался, он должен был сразу узреть, что все еще впереди.
      Елена же продолжает тупо сидеть на месте, в какой-то не очень понятной кондиции, что, впрочем, меня не колышет, ибо есть две задачи, которые срочно нужно решить. Первая – отсечь Киви от нижних, ибо вести бой с тремя совершенно бесперспективно. Вторая – выманить его из зала, где не хватает простора, тем паче, что к нашему столику уже начинает причаливать публичка – халдей и какие-то личности, которые вечно находятся, когда начинается потасовка.
      Да, сероглазая была права. В любой ситуации, а тем более, экстремальной, я все просчитываю до миллиметра, стремительно и хладнокровно. И редко, очень редко, когда мне изменяет эта особенность. Собственно, лишь тогда, когда я впадаю в глухое бешенство, как это случилось со мною в Каунасе, где несколько слабо поддатых матросов, по существу, разобрали меня на части. Но тогда, взорвавшись петардой, я безоглядно ринулся в бой, что в рукопашном самое последнее дело. Здесь же мое состояние принципиально иное – это не дикая ярость, а холодная змеиная злоба, что останавливается только пулей. Или очень большим профи, к коим Киви никак не относится.
      Переместившись в сторону лестницы, я приступаю к решению своих задач:
      – Все понял, биджо, ты хочешь мочиться! Ладушки, я не против. Но только давай один на один. Или тебе слабо?
      Мне совершенно очевидно, что Киви подпишется на тет-а-тет. Амбиции не позволят прибегнуть к помощи нижних, к тому же он уверен, что справится со мной играючи.
      – Да я тебя одним пальцем сделаю! – воспламеняется Киви, демонстрируя публике свой поросячий огрызок.
      – Отлично, дятел! Ну тогда двигай ко мне. Иди к дяде, биджо!
      К этому моменту я уже спускаюсь по лестнице, а следом за мной направляется мистер Киви. А следом за Киви устремляется мисс Елена, в которой вдруг пробуждается женщина-мать. Чтобы спасти своего мальчугана, пусть и гаденыша, но все-таки своего. Как и все остальные, сероглазая уверена, что шансов у меня никаких. Порхая бабочкой, она обходит тяжело идущего Киви и, встав на пути, начинает его уговаривать пощадить своего гаденыша. И Киви, как истинный джентльмен, да еще польщенный таким обращением, слегка притормаживает, что-то ей там объясняя. Вероятно, что-нибудь типа: «Мне трудно тэбе отказать, дарагая. Но ты же видишь, он нам мешает…» Я все это наблюдаю, уже находясь в фойе, и эта сцена меня бы, верняк, уморила в любой другой ситуации. Но здесь она раздражает, потому как разборка начинает затягиваться, что совершенно недопустимо, ибо в любую минуту человечество может вмешаться и помешать мне поставить точку. Ну, а уходить оттуда с позорящей меня запятой было просто немыслимо и, значит, следовало поспешить, что я и делаю, навесив Киви с фойе:
      – Ну чего ты застрял, петух?! Очко заиграло?
      Глубоко оскорбленный Киви мгновенно входит в кондицию, да такую кипучую, что, даже забыв о присущей ему галантности, отталкивает Елену и устремляется на меня в припадке безумной ярости. Так его зацепило слово «петух».
      И я еще раз наблюдаю полнейшее отсутствие школы. Ему следовало притормозить, затем занять боевую позицию и только потом, слегка покачавшись, то бишь, поймав волну, начать атаку. Но вместо этого, чуть ли не прыгая через две ступеньки, он с разгона бросается на меня, и, разумеется, пролетает. От этой туши я ухожу играючи и возникает великолепная возможность в ту же секунду все и решить. Я уже готов провести вертушку и правой ногой мавашем врезать ему в хлебальник, когда он окончательно развернется. Так бы оно и случилось, если бы не Елена, оказавшаяся между нами. Ну что тут можно сказать?! Мама есть мама, и все они полные дуры. Вот и моя даже не понимает, что не меня спасает, а напротив, мешает добить это глупое чучело. Страшно разозлившись, я одним движением отшвыриваю ее от себя, однако, темп потерян. Киви уже развернулся, и маваш мой теперь не пройдет, в том смысле, что не гарантирован, а промазывать мне нельзя, ибо с учетом его комплекции мне мало что светит в клинче.
      Но это, в общем-то, не «трагедия», а всего лишь небольшая затяжка. Остается еще хидже-ате – одна из моих коронок, отшлифованная до блеска и выручавшая меня не раз.
      Я быстро отхожу назад с целью максимально увеличить дистанцию, чтобы дать разогнаться Киви, а для пущего ускорения объявляю на все фойе:
      – Нет, ты не только петух! Ты еще и пингвин, биджо!
      Киви испускает звериный рык и по новой летит вперед. Причем по второму разу это уже не грузин – это ракета класса «Биджо – Земля – Воздух». И попади он в меня на этой сумасшедшей скорости, мы бы, верняк, с ним пробили стеночку и долетели до кольцевой. А, может, куда подальше.
      Когда дистанция сокращается до метра, я начинаю проводить хиджэ-атэ. Приемчик не самый сложный, был бы достаточно крепкий локоть и соответствующая реакция, от которой, собственно, все и зависит, так как особенность встречного хиджэ-атэ в том и заключается, что проводить его следует в самый последний момент. Уйдешь раньше – и уже не достанешь, сдвинешься позже – и тебя опрокинут. Как на корриде, где все решают пол-темпа, а иногда и четверть. Но темпы – это мое, и ухожу я в самый подходящий момент, вернее, слегка уклоняюсь влево, и когда Киви оказывается на черте, мой правый локоть с бешеным ускорением врезается ему в хлебальник, конкретно, в нижнюю точку, что, как минимум, чистый нокаут, ибо можно и замочить.
      Потрясенный Киви делает еще полшага, исключительно по инерции, а затем очень картинно рушится, прямо-таки на себя. Так падает слон, сраженный гранатометом.
      На несколько секунд воцаряется тишина, ибо публичка ошарашена таким непредвиденным исходом боя. Потом начинается обычное хлопанье крыльями. В основном шебуршат грузины – нижние дяди Киви, неподвижно распростертого на полу без всяких признаков жизни.
      – Ты что сделал, а?! Ты что сделал?! – верещат они хором, склонившись над своим начальником и стараясь привести его в чувство. Их прямо заклинило на этой фразе, так они разволновались. Но ко мне они не приближаются.
      И вот вам, ребятки, еще один мой совет. Если так вдруг случится, что вы окажетесь против трех или более хлопчиков и, предположим, что они не профи, потому как, иначе, мне просто нечего вам посоветовать, то выход у вас один. Нужно стремительно вычислить верхнего и как можно быстрее его завалить. С вероятностью в девять из десяти на этом все и закончится, и его нижние от вас отшурупятся. Они могут, конечно, обещать вам встретиться в будущем или что-нибудь в этом роде, но навряд ли начнут торпедировать. Такая у них особенность, у этих нижних.
      Вот и шестерки поверженного мной грузина ведут себя точно так же. Однако, медлить нельзя и следует живо отсюда сниматься, ибо мне очень не нравится абсолютная неподвижность Киви, и сострадание здесь ни при чем. Ему это очень полезно – он еще долго будет вспоминать случившееся, а воспоминания, как известно, утончают душу. Меня просто напрягают возможные последствия, если я ненароком его угрохал.
      Не мешкая, я причаливаю к гардеробщику и даю ему номерки вместе с не самой мелкой купюрой и подобающими словами: «Прими, папаша, на горькую от меня и от этой жжженщины», зная прекрасно, что, если с Киви возникнут проблемы, то от этого старикана будет тоже что-то зависеть. Он, к слову, попался, что надо, так как не только шустро подал нам шмотки, но и сделал мне комплимент одной короткой и точной фразой: «Здорово ты его уе–л!» Я и швейцару не забываю максануть (он ведь тоже потенциальный свидетель), после чего мы, наконец, оказываемся в машинке. Но сероглазая уже не мама – это уже снова стерва. Потому как и я уже не мальчуган, которого нужно спасать.
      Всю дорогу до ее избушки она упорно хранит молчание. А, собственно, из-за чего? Из-за одного словечка, которое ей в самый раз, как и всем дорогушам на свете, во все времена и у всех народов. Такова их природа – сучья! А если кто-то считает иначе, пусть сделает милость, отыщет одну иную и притащит ее ко мне, я ведь так хочу посмотреть хотя бы на одну не суку.
      Машину я веду одной левой, пребывая в чудеснейшем настроении, а для того, чтобы еще больше досадить Елене, распеваю замечательное «Тбилисо» с характерной для себя певучестью и некоторым подвыванием. Я и до этого певал при ней – ну когда на меня нисходило нечто – и сероглазая считала, что надо иметь очень большую наглость, чтобы с такими данными распевать у нее под носом. Потому и пою в машине, зная, как это действует ей на нервы, а тем более «Тбилисо».
      – Дальше я пойду одна! – заявляет Елена, когда мы подкатываем к ее подъезду.
      – Ни в коем случае! – отвечаю весело.
      – Я не хочу, чтобы ты поднимался!
      – Ни в коем случае.
      – Ты что, не понял?
      – Ни в коем случае.
      – Оставь меня!
      – Ни в коем случае!
      – Сейчас я начну кричать!
      – Да ну!
      – Жаль, что этот грузин тебя не проучил!
      – Да ну!
      – Но кто-нибудь это сделает.
      – Ни в коем случае.
      – Скотина!
      – Ни в коем случае…
      Перепалочка продолжается минут пять, после чего она уступает, точнее, просто смиряется и, отчеканивая каблучками, направляется в сторону лифта. А следом направляюсь и я, с выражением лица, нестерпимым для сероглазой.
      В квартире, минуя ванную, то бишь, нарушая обычный порядок, она прямиком направляется в спальню, где очень громко хлопает дверью под носом у Рюмашевского. Жест довольно эффектный, но до смешного бессмысленный с учетом того, что замка на той дверце нет.
      «Интересно, чего она ждет? – думаю я, умиляясь последнему действу. – Вероятно, того, что вот сейчас, забравшись в ее кроватку, я, нехороший, начну осыпать ее ласковыми словечками и даже просить прощения. И в оконцовке, разжалобившись, она все мне простит и я снова стану хорошим. Надо же, какая дурочка…»
      Пребывая в еще более чудесном расположении духа из-за грядущей развязки, обозначенной резко захлопнутой дверцей, я загребаю в ванную, где холодной водицей совершаю обряд омовения своего типично античного профиля.
      «Гад, гад, гад… – уставившись в зеркало, я любуюсь гнусным выражением своего лица, которое так здорово у меня получается. – Нет, дорогуша, ты не пришел, ты приполз оттуда. Вернее, упал, как падает кобра с потолка террариума…»
      Закончив обозревать свой лик, выбираюсь из ванной и заползаю в спаленку к сероглазой.
      Елена лежит, отвернувшись к стене, в совершеннейшей темноте. Я сразу врубаю свет, и не плюгавый ночник, а мощный светильник, свисающий с потолка. Затем, приблизившись к люле, раздеваюсь до пояса и после певучей фразы – «Привет, Елень! Привет, мой друг небесный!» – застываю, как мумия, у нее за спиной. Это игра на нервах, в которой малышка в силу своей диспозиции однозначно обречена. Сия комбинация длится минуту-другую, после чего, не выдержав, она резко разворачивается, явно желая что-то сказать, но ее пыл стремительно гаснет, как только она нарывается на мое лицо. А оно в этот чудный момент прямо-таки переливается чем-то божественно мерзопакостным.
      – У тебя лицо какое-то гадкое! – открывается сероглазая настороженным голосом загнанного в угол зверька.
      – Правильно, бэби! И не только лицо, но и все остальное во мне фонтанирует чистейшей гадостью. Я – Везувий, наполненный этой чудесной субстанцией, который неожиданно для человечества, наконец-таки, пробудился. И «погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!»
      – Только попробуй ко мне подойти!
      – Да-а?! Я вроде уже это сделал.
      – Только попробуй ко мне прикоснуться!
      – Непременно, Ватсон!
      – Скотина! Грязная скотина!
      – Однако, тобой любимая. А это ведь зоофилия, что совсем тебе не к лицу, как и пристрастие к универсамам на улочке имени булочки Волгина.
      – Я что-нибудь сделаю!
      – Женщина, что я слышу?! До чего ты уже дошла! Еще парочка таких пошлых фраз и я стремительно тебя разлюблю. И тогда тебе точно придется стонать одной, так что будем считать, что я ничего не слышал. А теперь заканчивай этот цирк и причаливай к моей долбашке, которой есть, что тебе поведать, неведомое до сих пор.
      – Рюма, Рюмочка, ну, пожалуйста, не надо! – Это рокировка, на что так падка моя подружка. В данном случае от окончательного уяснения ситуации и полного отсутствия какой-либо возможности уберечься от беспредела. И затравленный мною зверек так остро это почуял, что даже забыл о своем решении сражаться со мной до конца, вплоть до катапультирования из окна, что, вероятно, подразумевалось под фразой – «Я что-нибудь сделаю!»
      – Все, закройся! Двигай к дяде и подставь ему передок. Там, верняк, уже моросит.
      – Ах ты, тварь! – Опять рокировка, но теперь уже в другую сторону.
      Больше не мешкая, я накатываю на сероглазую и между нами начинается битва, скажем точнее, возня, после чего я распинаю ее на кроватке, жестко зафиксировав ручки и основательно раздвинув ножки. Но это еще не полная капитуляция – теперь она сыпет словечками, уже изрядно мне надоевшими: сволочь, скотина, дрянь…, а под завязку ухитряется плюнуть мне прямо в лицо, что совсем уже ей не подходит и за что я отвешиваю ей оплеуху, припечатав ее мордашку к ее персональной подушке. Вот здесь она и затихла. От неожиданности, боли, стыда и осознания своей обреченности. И в это моментище я одним длинным ударом пробиваю ее избушку. Без всяких: «Можно войти, любимая, это я – Гуру», «Ах, это ты, Гуру! Ну, конечно, входи, дорогой…» Ничего подобного – я прорвался в ее владения с такой же лихостью, как и прошиб деревяшку ее кузена.
      – Вот это, сука, и есть проценты, – объявляю, остановившись. – А проценты на проценты ты получишь позже.
      Затем начинаю ее кочегарить, сначала большими и злыми ударами, потом, постепенно меняя ритм, дабы заставить ее поплыть в сторону «мяу-мяу». Вначале Елена лежит неподвижно, прямо, как жмурик, и отвернув от меня свое личико. Она явно не желает встречаться со мною взглядом, и избушка у малышки необычно сухая для этого времени года. Но это пока, ибо в технике существования есть много нехилых приемчиков по части воскрешения покойниц-девочек и орошения их избушек.
      А самое смешное, что теперь Елена уже сражается сама с собой, пытаясь всеми силенками не дать себе расшурупиться. В подобных случаях – и это утверждает Эр – эффект всегда достигается обратный. Чем более девочка старается избежать «мяу», тем быстрее с ней это случается. И наоборот. Стало быть, зависимость здесь обратно пропорциональная, не считая особых случаев, которые мы опустим.
      Постепенно малышка разжимается и начинает тихонько постанывать, все ближе и ближе придвигаясь к финишу. Но до финиша ей далеко. Не та у меня программа, и аранжировка у этого «мяу» будет нынче совсем другой. И когда до него остается ударов пятнадцать-двадцать, я спокойненько выхожу, что для женщины большой облом.
      Елена изгибается, как дикая зверь, изнемогающая от желания, и, дабы не дать ей остыть, я после нескольких длинных секунд возвращаюсь в ее избушку и начинаю пахать по новой. Ну, а когда опять назревает «мяу», поворачиваю к себе ее личико и предлагаю железным голосом:
      – А теперь скажи, дорогуша: «Рюмочка, милый, ты снова прав – я действительно сука!» Скажи, не стесняйся, это ведь сущая правда.
      По первому разу сероглазая не поддается, но меня это не смущает. Я ведь прекрасно знаю эту сучью природу женщин, в каждой из которых прячется мазохисточка. Этакой чудной жемчужиной, мечтающей быть раскопанной. И чем «недоступнее» женщина, тем сильнее ей этого хочется, пусть даже втайне от самой себя. А чаще всего и не втайне. И несказанно мучается, если никто из партнеров этого не понимает.
      Короче, и по этой позиции сероглазая обречена. Я, правда, больше не выхожу, а просто играю ритмом, то приближая, то отдаляя «мяу», и тем самым выманиваю эту жемчужину из очень глубокой раковины, пока она не является в своем первозданном виде, и я слышу то, к чему так упорно стремился. Она все же подписывается на суку, да не единожды и не дважды. Но для меня это еще не финиш, это только прелюдия перед ним, в завершении которого, переместившись вверх, я загоняю свое долото в ее трепещущий страстью бутон. Так она и кончает, едва не поранив мне инструмент от необычайной остроты оргазма. Ну а я, не будучи любителем орошать бутоны (я люблю их только слегка шерстить), оставляю в покое ее познавшие цимес губки и загружаюсь в избушку, где завершаю свой беспредельчик…
      Она лежит неподвижно, зарывшись с головой в подушку, и сгорает от… Я бы сказал от стыда, но есть более точная фраза – «Ей было мучительно больно за эти жутко прекрасные мгновения, когда, она, наконец, осознала в себе то, что так тщательно скрывали от нее другие».
      И скрывали бы дальше, кабы не Рю Ма Шевский, растворивший эту глухо закрытую раковину и поднесший ей прямо на блюдечке ее ослепительную сердцевину: «Смотри и любуйся! Любуйся и наслаждайся! И помни вечно, кто тебе ее открыл. А все оттого, что я всегда помогаю ближним. Такая во мне доброта и чуткость, и сострадание ко всему живому».
      Перед тем, как покинуть спальню, я выдаю ей отрывок из «Мцыри», да чуть ли не по слогам. Конечно, можно было сделать иначе, сказав ей что-нибудь типа: «Не переживай, малышка, это земля. А земля всегда побеждает, такая она паскуда!» На это мог бы расщедриться Гуру, но его там и близко не было. Там беспредельничал Эр, который и навесил ей этот перл, слегка его изменив:
      «И станешь ты царицей мира,
      Подруга гордая моя…»
      Однако, и это еще не точка, а лишь нечто на нее похожее. Просчитав миллиметры, я подмечаю у этой хреновины некий едва уловимый отросток, и, значит, покамест она запятая. Меня это не устраивает, и, переместившись в гостиную, я ставлю пластинку с «Аve Maria», да так, чтобы ей лучше слышалось. Вот теперь уже полный путёмчик, и я, наконец, превратил головастика в то, чем так любили заканчивать классики.
      Выкурив сигаретку и сполна насладившись «Аve», я возвращаюсь в спальню, где мне предстает несказанно милое зрелище. Елена сидит на кровати и, уткнувшись в коленочки, тихо плачет. О, как она плакала – эта мадонна, познавшая в себе куртизанку! О, как оно плакало – это небо, изничтоженное землей!
      Эта картиночка меня пробивает, и гад, который так долго собой любовался, увядает во мгновение ока, а вместо него поднимается нечто светлое. Ну, а эти коленочки, в которых подрагивает лицо малышки, и эти судорожные, чисто детские всхлипывания, придают дополнительное ускорение моей стремительной метаморфозе.
      Я вырубаю «Аve», точнее то, что за нею следовало, и подхожу к сероглазой с однозначно хорошими мыслями (я сказал бы, кристальными, если бы вы мне поверили) и с искренним желанием успокоить. Тихонько обняв, я отнимаю ее головку от заплаканных всласть коленочек, чтобы немедленно отогреть… Но ни хрена, ребятки – в эту же секунду Елена преображается. Это уже не плачущий бэби, это снова стерва в своей лучшей кондиции, которая тигрицей, а вернее, тигренком, кидается на меня и начинает молотить кулачками.
      По второму разу я еще быстрее распинаю тигренка, однако, все остальное делаю совсем иначе. Я говорю ей такие слова, что даже сам удивляюсь, откуда они берутся. Я так нежно целую свою малышку… Я так трогательно раскачиваю ее избушку… Я так, так, так… Просто слов не хватает описать, как разошелся этот воскресший Гуру.
      Когда мы затихаем, Елена снова похожа на бабочку после дождя, а я на террариум, в котором только что вымерли змеи и все остальные гады. А еще через мгновение она крепко ко мне прижимается в каком-то неистовом желании слиться со мною в целое. И уже все мне простив (на время, конечно, по-другому она не умела), замирает во блаженстве, спокойствии и обреченности.
      – Что же ты делаешь со мной, любимый… – шепчут ее глаза.
      – Ничего особенного, – отвечают мои. – Все то же, что и с другими, ибо сказано в том писании от мистера, кажется, Киплинга: «И знатная леди, и Джуди О’ Грэди по сути схожи они».
      Утро и в Африке утро. В некотором смысле – ноль, с которого надо сойти. Вот и наше утро после мистера Киплинга начинается с рокировки.
      – Я хочу тебя сразу предупредить, – заявляет малышка, едва мы садимся за стол. И по ее окрепшим глазам я вижу, что бэби уже изменился. На все сто.
      – Конечно-конечно! – встреваю с улыбочкой, прекрасно понимая, о чем пойдет речь.
      – Так вот, я должна тебе сказать…
      – Понял! Можешь не продолжать, это ясно, как божий день. Тебе хочется пойти со мной в цирк. Правильно?
      – Это больше не повторится! – заканчивает Елена чудесным голосом, чем умиляет меня до крайности.
      – Хорошо, можно не в цирк, можно и в зоопарк, – продолжаю ее драконить.
      – Запомни, Рюмочка, очень хорошо запомни, – отчеканивает сероглазая, игнорируя цирк, зоопарк и прочее. – Этого больше не будет! Никогда!
      – А-а-а?! Так вот ты о чем, малыш. Надо было так и сказать. Прямо и без предисловий. Однако, странно. Мне то казалось, что все было полный еленчик.
      – Свинчик! – врезает Елена с ходу. – И ничего другого! Кстати, запомни это словечко, оно тебе очень к лицу.
      – Спасибо, дружище! Я не только его запомню, но, пожалуй, возьму в оборот, на случай чего-нибудь аналогичного, когда меня снова потянет на небеси…
      – Ты не веришь, да?! – перебивает малышка, впадая в ярость.
      – Разумеется, нет. Да и как я могу поверить женщине, которая непрерывно меня обманывает. Сколько раз ты объявляла мне свое железное никогда?! И я всегда тебе верил со свойственной мне наивностью. Я верил, а ты обманывала. Ты лгала мне с таким постоянством и с такой чистотой во взгляде, что я попадался, как самый последний лох. Но теперь финиш! Теперь я тебе не верю.
      – Все?!
      – Все!
      – Ну тогда послушай! – объявляет Елена уже в совершенном бешенстве. – У нас больше вообще ничего не будет и очень скоро ты это поймешь.
      – Спаси меня, Господи, Отец мой небесный, помилуй… – верещу я, любуясь ее кондицией.
      – Ладно!!! – Сероглазая резко поднимается и с особенным блеском в глазах направляется в гостиную, где, подойдя к магнитоле, снимает пластинку с «Аve Maria» и разбивает ее о пол, отчего я стремительно вспоминаю Ли.
      – Вот так, мальчик! – она говорит это столь торжественно, что я бы, верняк, содрогнулся, кабы школа была другая. Но школа у меня путёмчик и, потому я дарю ей одну из своих улыбочек, соответствующую моменту. Под номером 317. Или – 314. Пожалуй, 314.
      – А вот это напрасно, бэби. Ты ведь не свинчик разбила, а нечто более светлое, имя которому Шуберт. Хорошо, что он уже умер… – Я демонстративно смотрю на часы, затем добавляю уже под завязку. – Ладно, проехали, Шуберт тебя прощает, и, стало быть, все еленчик. А теперь мне пора – меня ожидает покинутое человечество. Но ты не расстраивайся, это максимум на пару дней. Дольше без тебя мне не выжить, солнце мое ненаглядное, печаль моя «боже ж мой!»
      На этом я оставляю Елену одну у разбитого вдребезги Шуберта и исчезаю в неведомом ей направлении.
      То была самая длинная пауза в нашем междусобойчике. Обычно мы встречались чуть ли не каждый день. Но этот тайм-аут был мне крайне необходим. Во-первых, для окончательного порабощения Елены, которая должна узреть до конца, как пустынна вселенная, когда меня нет. А заодно применить к ней приемчик под номером… Точно не помню, но там вроде была семерка. Суть этой хитрой методы заключается в том, что ты ставишь девочку на телефон, а это очень изящное действо, так как рано или поздно твоя подопечная доходит до такой кондиции, что уже боится выйти из дома даже на пару минут, опасаясь, что именно в это моментище и зазвенит телефон, который она ненавидит уже поболее, чем тебя. Еще больше она ненавидит тех, кто звонит ей в эти напряженные до предела дни, ибо это страшно изматывает, когда каждая очередная надежда торпедируется на самом взлете. А надежда всегда присутствует, потому как, согласно правилу 48-му, время от времени ей все-таки нужно звонить и желательно в самые неожиданные моменты, в соответствии с правилом 49-м. В оконцовке, бамбино доходит до ручки и, если не приостановить эту дьявольскую методу, то она однозначно приводит к неврозу, окрещенному мной «телефонным». Вот этот приемчик, правда, в ослабленном варианте, я и решаю применить к Елене, считая, что пришло уже время познакомить ее и с ним, да и себя испытать на прочность. Мне ведь тоже не очень светило так долго пыхтеть без нее. Ну, не хватало мне этой девочки, этой всего лишь подробности в бурлящей вокруг вселенной. Но без этой подробности, без этого милого пустячка моя вселенная трещала по швам и теряла целостность. Да, мне тоже было не просто, однако я выдержал. Я дождался намеченного мною дня и, снова ворвавшись в будочку, разорался на всю Белокаменную: «Привет, малыш! Я совершенно пустынный. Мне надо оеленеть!»
      Как только я вижу Елену, то понимаю, что моя тактика сработала на все сто.
      Мы очень долго стоим в прихожей и, непрерывно целуясь, говорим друг другу ужасно смешные слова. В том смысле, что слишком нежные, особенно для меня.
      – Ну и чем ты занимался все это время? – начинает она, когда мы слегка успокаиваемся.
      – Любовью, солнышко! – отвечаю я в тон малышке.
      – Снова где-нибудь во Владимире? – спрашивает Елена очень небрежным голосом.
      – На Шпицбергене, маленький. В самой глубокой шахте, ибо пространство, где ты отсутствуешь – ужасное подземелье. Однако, и там я ухитрился любить тебя. Да, сероглазая, все это время я только и делал, что любил тебя, отчего исхудал аж на целых пятнадцать граммов.
      – Знаешь, Эр, что меня больше всего раздражает в тебе?
      – Я весь внимание!
      – Твои бесконечные флуктуации и способность во что-то приятное обязательно вставить гадость.
      – Согласен. Но это от горького опыта. Однажды в детстве я сказал одной девочке все до конца. Сказал, как было, и она меня разлюбила. И полюбила другого, правда, спустя два года. И этим другим был снова я, потому что к тому моменту успел огадиться. Вероятно, та девочка любила гадов, как и все остальные девочки.
      – Стало быть, это от страха. Я всегда ощущала в тебе нечто такое. Какую-то изначальную перепуганность.
      – Сиё не от страха, а от моей чрезмерной чувствительности… Но, если серьезно, то я действительно все это время думал лишь о тебе и ничто у меня не ладилось. Вот до чего ты меня довела, мой златоволосый вампирчик.
      – И именно поэтому ты так долго мне не звонил? – Елена никак не может простить мне столь длительное отсутствие.
      – А это уже от чрезмерной доверчивости. Я снова тебе поверил, когда ты сказала, что больше у нас ничего не будет. Мне казалось, что жизнь моя кончилась, что она разбилась, как та тарелочка, пардон, пластиночка. Но слава богу, ты опять меня обманула.
      – Я ска-за-ла та-ко-е! – она делает такие глаза, что ее можно сразу швырнуть в какой-нибудь Голливуд.
      – Сказала-сказала. И даже разбила Шуберта, царство ему небесное.
      – Очнись, Рюма! Разве могла я сказать такую глупость. И Шуберта, кстати, разбила не я, а ты. Вот так, дружочек!
      – Великолепно! Я слишком многому тебя научил. У тебя даже глаза стали слишком честные.
      – Прямо, как у тебя.
      – Нет, у меня они малость другие – безобразно честные. Однако, ты движешься в правильном направлении, и стало быть, все еленчик. Так?
      – Именно так, но мы, кажется, много болтаем. Или ты уже разучился? – подъезжает Елена, которой явно чего-то хочется и она этого не скрывает, что случалось у нас не часто – как правило, я сам волочил малышку до люли, она же старалась не слишком засвечиваться в этом своем желании. Все же семь дней – это очень большой срок, когда любишь вот так, как мы.
      – Да что ты, женщина! Этому нельзя разучиться, это, как велосипед. Кто однажды поехал, тот будет ездить всегда. Если хочешь, я расскажу тебе, что это за животное, именуемое Вело Си Педом, в котором есть нечто такое, чего нет ни в одном бульдозере.
      – Не надо, Рюма! – останавливает меня сероглазая. – Ты мне лучше его покажешь…
      Первая ходка проходит «пристойно», без всякой любви по-французски. Процесс приобщения малышки к этому жанру я оставляю на ночь по чисто тактическим соображениям.
      После люли мы переходим в гостиную, где сероглазая, усевшись за фортепьяно, заполняет пространство Чайковским, Свиридовым, Бахом и, конечно, Шубертом. Следом идут романсы, которые так замечательно пела Елена, особенно наш любимый – «Утро туманное…».
      Кончив музицировать, сероглазая подходит к магнитоле и ставит «Аve Maria», что меня, естественно, озадачивает.
      – Здорово ты прокрутила этот фортельчик, – замечаю, раскуривая сигаретку, что делал всегда, когда начиналась «Аve». – Как я понимаю, ты разбила другую пластинку. Браво, Елена, браво! Из тебя получился бы отличный ломщик.
      – Ошибаешься! Я разбила именно ту. Правда, первым это сделал ты.
      – Значит, ты ее склеила.
      – Нет, Рюмашевский, все было иначе. Мне подарил ее один мой знакомый, когда ты меня покинул.
      Это, конечно, туфта, и ей просто хочется меня завести. Мне тоже этого хочется, и я легко иду ей навстречу.
      – Только пластинку? Или, может быть, что-то еще? А?! – спрашиваю комично взволнованным голосом.
      – Возможно, что-то еще. Но точно уже не помню.
      – А ты все же постарайся – так оно будет честнее.
      – Зачем, Эр?! К чему ворошить былое?! – Елена печально опускает глаза, наращивая постановку. – Тем паче, что ты вернулся.
      – Нет, дорогуша, так не пойдет! Я должен немедленно это выяснить. И если там был и другой презентик, я обязательно сделаю что-нибудь жуткое.
      – Например?
      – Например, оторву твой дверной звоночек.
      – А он-то причем, глупыш?
      – При том, что он будет уже не нужен. Приходя к тебе, я буду стучаться рогами.
      – Это, конечно, печально, но есть здесь одно преимущество.
      – Какое?
      – С рогами ты станешь длиннее.
      – Это очень несущественное преимущество. Тебе ли не знать, о женщина!, что это совсем не те сантиметры.
      – Кстати, те самые тоже могли быть длиннее.
      – Да ну!
      – Ну да!
      – Откуда такой необъятный опыт?
      – Всего лишь за несколько дней, пока ты гулял по Владимиру.
      – Стало быть, не только пластиночка с «Аve»?
      – Стало быть, так, дружок.
      – Вот и ладненько.
      – Вот и чудненько.
      – Стало быть, я свободен.
      – Отныне и навсегда.
      – И ты не станешь меня удерживать?
      – Ну, а зачем же мне рогоносец?!
      – Но он же будет длиннее.
      – Это совсем не те сантиметры.
      – А как насчет тех?
      – Честно?
      – Честно.
      – Совсем честно?
      – Совсем-совсем!
      – Ну, в общем-то их достаточно… К сожалению!
      – А почему, к сожалению? – искренне удивляюсь я. – Ведь при недоборе ущемились бы и твои интересы, и, кстати, в первую очередь. А, пожалуй, еще и права.
      – Ничего страшного – с недобором я как-нибудь справилась бы. Зато и наглости, мистер Эр, у вас бы соответственно поубавилось, и вы были бы более выносимы.
      – Это иллюзия, но мы отвлеклись. Так как же насчет звоночка?
      – Пусть остается.
      – Стало быть, только пластинка?
      – Стало быть, так.
      – И значит, мне можно расслабиться?
      – На все оставшиеся времена. – Елена поднимается с места и причаливает ко мне. – И я очень постараюсь, дружочек, чтобы этого никогда с тобой не случилось, хотя ты и очень большая сволочь! – И это «сволочь» прозвучало с таким сожалением, что я даже слегка расстроился. От невозможности стать не сволочью.
      Вообще тот день был очень хорошим и было в нем все, что создавало наше пространство.
      Я снова лазил по ее коленочкам, снова гладил ее золотисто-пушистое солнце, снова шептал в глаза:
      «Елень-полынь!
      Трава моя гладкая!
      Самая горькая!
      Самая сладкая…»
      А потом наступает ночь, и начинается Приобщение. Сероглазого бэби к тому, без чего не обходится ни один младенец. И все по накатанной схеме – именно в тот момент, когда ей слабо отказаться, прямо-таки невозможно. Но по ходу пьесы эта схема все больше меняла свои очертания, и постепенно дошла до того, что она уже сама начинала это чудесное действо, а в оконцовке, и вовсе научилась причаливать без всякого прикосновения к ее избушке. Вот такая она была замечательная ученица, похожая в своей прилежности на всем известного мальчика Мойшу, который даже во сне откликался на логарифмы. А если серьезно, то она была женщиной на все сто, как и прочие нормальные шмарочки в понимании Рю Ма Шевского. И в каждой такой нормальной непременно присутствует бэби, которому никак не обойтись без кормления из бутылочки. Кто скажет, что это не так, пусть первый швырнет в меня Зигмунда Первого, в том смысле, что не Второго. Впрочем, не стоит швыряться Зигмундом, это очень тяжелый снаряд, особенно для начинающих.
      Но оставляем в покое Фрейда и возвращаемся к сероглазой, которая после окончательной выучки становится еще милее, хотя дальше, казалось, некуда. Правда, в этой новой для нее ипостаси – назовем ее условно грудной – все же оставалась какая-то трещинка, и она всегда после «бэби» зарывалась на время в подушку от нежелания встречаться со мною взглядом, продолжая считать этот способ любви чем-то очень порочным и гадким. И это при том, что кайф ловила по вышке. Еще один милый комплекс, который так и остался с ней, и я никогда не стремился его разрушить. Мне это даже нравилось.
      Да, в этой женщине было все, чего так жаждала моя душа и плоть. Что в отдельных подробностях я потом находил в других и выцеживал из них по капле. Чтобы сотворить сероглазую, мне бы потребовалось собрать в одном месте огромное количество женщин и как-то их переплавить в одну единственную. Или тащить за собой гарем, как в земном, так и небесном смысле, чем, собственно, и была для меня Елена, утратив которую, я утратил и тот гарем. И с тех пор все скитаюсь по свету – любя, не любя, существуя, не существуя… Как шейх в изгнании.
|