XV
      В середине декабря причалила Пенелопа, которой надоело сидеть на югах под пристальным оком моей маман и возжелалось увидеть то, без чего в ее огороде не хватало самого главного. Потому и упала, как снег на голову, скажем точнее, кирпич. Да еще с кирпиченком, откирпиченным от меня.
      С ее приездом я уже не мог так часто встречаться с Еленой, хотя и использовал для этого каждый удобный случай. Но самое грустное, что нас развели по ночам. Это стало почти невозможным, не считая тех редких случаев, когда я отмахивался от Пенелопы… Нет, не Шпицбергеном, а его младшим подельником – Наро-Фоминском, где мне всегда предстояло что-нибудь закрутить и где, естественно, ни хрена не закручивалось, хотя бы потому, что меня там не было.
      Наступал Новый год, сразу обозначивший трудноразрешимую для нас проблему. Оставить малышку одну в своей избушке на Юго-Западной я просто не мог. Ну и отстегнуться от Пенелопы было тоже довольно хлопотно – Наро-Фоминск бы здесь не прошел без очень большого хруста, что для меня было неприемлемым. Я ведь, несмотря на свое полное господство в Пенелопиных акваториях, относился к ней очень нормально и старался не делать больно, когда это было возможно. И, к примеру, никогда не шерстил мурмулеточек, ошивающихся в ее окрестностях. И вам, ребятки, настоятельно не советую заниматься подобным промыслом, это очень плохой жанр.
      Так что, Наро Фоминский исключался по определению, однако, в резерве оставался еще Сима Феропольский, о котором я и вспоминаю с Еленой незадолго до Рождества, как и о том, что негоже так долго не видеть своих родителей. Другими словами – задаю вектор, устраивающий нас обоих.
      В конце декабря я отправляю ее в Симферополь где-то на пару недель. Так мы решили, дабы не мелочиться. Расстаюсь я с ней с очень двойственным чувством. С одной стороны, меня страшно бесит необходимость торчать с Пенелопой под елкой, в то время как мой малыш будет болтаться у Черного моря. С другой же, мне хочется слегка остудиться, ибо наше пространство слишком уж раскалилось, а заодно и проверить, как пройдут эти две недели без золотисто-пушистого солнца и неба для сумасшедших. И должен признать, что проходят они со скрипом, ибо уже очень скоро я начинаю смотреть на Пенелопу с таким нарастающим раздражением, с каким, наверное, смотрит крупье, когда у него из-под носа уплывают последние фишки в карманы залетного фраера. Она как-то по-новому действует мне на нервы, хотя и не делает ничего особенного.
      Елена возвращается десятого января, и все сразу становится на свои места с какой-то особой трогательностью.
      В тот день я отмазался от Пенелопы своим пресловутым Наро-Фоминском, да на целых 24 часа, и с благословения последней ринулся на сероглазую.
      Та сила, что нас швырнула друг к другу, когда мы встретились после нашей самой большой разлуки, напоминала взрывную волну неизвестного происхождения. Так, наверно, взрываются незабудки где-нибудь на луне.
      И наша условно первая ночь была настолько хороша своей обособленностью от остального мира, что я впервые чуть было не дал слабину. Еще немного, и я бы сломался, и остался там навсегда. «Останься! – шептал мне Голос. – Ты не должен ее покидать. Тебе нельзя уходить отсюда. Да и куда ты можешь уйти?! Ведь там, где живут они, кого ты считаешь близкими, тебе никогда не жить. Там жить нельзя, там можно только отсутствовать. И ты никогда не любил их так, как и должно любить сыну, отцу, мужу… Как и любят другие, потому, что они – другие… Останься…»
      Но я не остался. Я выдержал этот голос. Я снова оказался железным. А потом восхищался этой своей железностью, ибо железу нравится быть железом. Оно любуется самим собой даже тогда, когда ему очень больно.
      В конце февраля, когда мы с сероглазой прохлаждались в ее избушке, у нас случилась весьма любопытная перехлесточка. Мы впервые коснулись темы «Былые любови», которая дотоле как-то очень естественно, пожалуй, слишком естественно, не поднималась. И на сей раз с подачи Елены. Уже и не помню, чем я тогда ее так раздосадовал, но после довольно напряженной паузы, она решается меня спросить:
      – Скажи, дружочек, а тебя когда-нибудь бросала женщина?
      – С чего вдруг тебя это заколыхало? – удивляюсь я сероглазой, которой такие вопросы вроде бы не к лицу.
      – От элементарного любопытства. Ну и немножко для опыта.
      – Это какого такого опыта?
      – Опыта прощания с Рюмашевским.
      – И зачем тебе этот опыт?
      – Мне, кажется, он пригодится. Я ведь, милый, уже давно об этом мечтаю.
      – Так в чем же дело?
      – В сострадании к ближним. Мне не хочется сделать больно. Тебе, разумеется.
      – И только поэтому?
      – Почти.
      – А если по-честному?
      – Совсем-совсем?
      – Ну, совершенно совсем.
      – Тогда я должна признаться. Это не мечта – это очень конкретная цель. Но пока у меня не получается и я все пытаюсь понять – почему. Главное, Рюма, понять, тогда у меня все получится, и я тебя брошу, миленькой. Брошу, как пить дать, даже не сомневайся.
      – А, может, не стоит. Ведь не на каждой скатерке валяются такие рюмашки.
      – Стоит! Ты уже слишком задержался в моих пенатах, а потом, мне надоело вечно делить тебя с кем-то! – сероглазая впервые наезжает на Пенелопу, и мне становится ясно, что в этой игрушечной пирамиде есть нечто вполне реальное.
      – Ну тогда поспеши, попрыгунчик, – отвечаю я, перестроившись. – А то я могу тебя опередить со свойственной мне стремительностью. Собственно, так оно и случится. На этой корриде тебе ничего не светит, я всегда это делаю первым. Но ты не расстраивайся – у меня прекрасная память и я буду часто тебя вспоминать, что и обещаю тебе торжественно.
      – Ты снова сказал мне гадость! – выпад Елены смешон и нелеп, она ведь начала первой, а я просто выставил блок и, не сказал бы, что очень жесткий. Можно было и жестче.
      – Что с тобой, бэби? Откуда такая нервозность? Я ведь только лишь пошутил.
      – Не лги, Рюма! Я ведь прекрасно все понимаю.
      – И что же ты понимаешь?
      – Ты давно уже хочешь от меня избавиться. Вот только и у тебя это не получается.
      – Возможно, ты и права. Это дано далеко не всем, и потому, если хочешь, я поведаю тебе о той, у кого это получилось. Меня ведь и вправду однажды бросили. Да еще отправили в Аргентину.
      – А почему не в Африку?
      – Не знаю. Я и сам об этом временами задумываюсь, но все никак не могу понять. Почему Аргентина? Почему не Австралия или какой-нибудь Гондурас? Должна же быть этому какая-то причина, или хотя бы повод. Но ни хрена. Ни повода, ни причины, и это меня раздражает. А ты, кстати, знаешь, в чем главная суть Аргентины? Разумеется, нет. Это слишком крепкий для тебя орешек. А разгадочка в том, что в Аргентине живут аргентинцы. Это лично мое открытие, не подлежащее разглашению, так что держи язык за зубами…
      – Понятно, можешь не продолжать, – тормозит сероглазая, решив, что я просто ее распушиваю.
      – Не спеши, дружочек. Мне просто нужен разгон, так как это больная тема. И кабы не было в жизни моей одной сероглазой девочки, та картиночка так и осталась бы самой центральной в нашей замечательной картотеке.
      – Спасибо за комплимент.
      – А чем он тебе не нравится?
      – Мне не нравится быть картиночкой. Тем паче, в твоей картотеке. Представляю, какой там хаос.
      – Там полный еленчик, но это другая тема. А теперь я расскажу тебе то, что никогда никому не рассказывал. Потому что, вот тебе крест, меня действительно однажды бросили! Так рассказывать, или нет?
      – В общем-то, можно и выслушать, если ты так настаиваешь.
      – Я не настаиваю, я только предлагаю. Но если тебе не в цвет, мы можем сменить пластинку, – роняю, прекрасно зная, что от этой пластинки она ни за что не откажется.
      – Ну хорошо, рассказывай. Это и впрямь любопытно, если, конечно, не блеф.
      – Тогда поехали… – Закурив сигаретку, делаю несколько глубоких затяжек и начинаю свою повестушку. – Это случилось давно, мне было семнадцать, и я только причалил к мадам Белокаменной. С одного удара поступил на мехмат – есть такое местечко в буль-МГУ для круто мыслящих особей. С мать-и-матикой я был в ладах, можно сказать, со младенчества, но Москва есть Москва, а семнадцать всегда семнадцать. И, конечно же, очень скоро, чуть ли не в первый день, я стал отстегиваться от интегралов и швартоваться к более теплым предметам со все нарастающим ускорением. Ну как мне буриться на лекциях, когда столько хорошеньких девочек шастают по столице?! Это было в такую падлу, что в оконцовке я и вовсе соскочил с мехмата, продолжая там числиться в качестве некой абстракции… А в те времена, Елена, было в Москве одно потрясающее местечко и называлось оно – Сокольники.
      – А их что, уже разбомбили?
      – Нет, пока они еще на месте. Но это другие Сокольники, как, впрочем, и сама Москва, как и все остальное на свете. Потому нам и некуда возвращаться.
      – Тебя, по-моему, заносит в сторону.
      – Только по твоей вине. Постарайся встревать пореже… Так вот в тех, именно в тех Сокольниках, я и проводил в основном свое время. Там я скользил на лыжах, используя их, как способ наезда на приглянувшихся мне малышек. В этом чудном местечке было навалом хорошеньких девочек, прибегающих туда прямо со школьной парты. Я называл их снежинками – такие они были свеженькие, пушистые и пахучие. Они пахли снегом, который тоже нынче другой. Еще они пахли будущим, а это самый чудесный запах. Свои наезды я организовывал простейшим способом – съехав с лыжни, закуривал сигаретку и замирал в ожидании, пока мимо не прошелестит подходящая мне снежинка, после чего возвращался на «рельсы» и мчался за нею следом. А потом, выбрав удобное место, имитировал катастрофу. Иначе говоря, налетал на нее сзади и мы оба оказывались в сугробе. Там, конечно, случалось по-разному. Бывали царапины и оплеухи, бывали и просто пустые расклады, когда навесив что-нибудь типа «Идиот!», снежиночки исчезали. Но чаще всего, пока мы барахтались на снегу, между нами завязывалась перестрелка, со всеми вытекающими последствиями. Правда, как правило, дальше кафешек, киношек и прочей туфты дело тогда не шло. В основном, они крутили динамо, и мне не так уж и часто удавалось им воспрепятствовать в этом очень воздушном занятии.
      – Ну, это понятно! Опыт у Эр тогда был еще ничтожен.
      – Однако, и с этим ничтожным опытом нам и тогда удавалось одерживать кое-какие победы. Выпадали счастливые дни и находились снежинки, которые все же подписывались на колыбельку. Такое тоже порой рисовалось.
      – Значит, это случилось в Сокольниках! – встревает опять Елена.
      – Что именно?
      – Приобщение к лику святых в интерпретации Рюмашевского. Другими словами, к свинству.
      – Если ты будешь на меня наезжать, я прекращу давать показания и дело придется закрыть.
      – Все, молчу! Ты только не закрывайся.
      – Ладно, продолжим, а заодно и расставим акценты. Сокольники здесь ни при чем, ибо это случилось раньше.
      – Разрешите полюбопытствовать? – интересуется мой дознаватель.
      – Пожалуйста.
      – И сколько ж вам было тогда годочков?
      – Тринадцать и семь десятых. Я это помню точно.
      – А отчего же так поздно?
      – То не моя вина. Просто мой дядюшка Ром, именно к этому времени вертанулся из дальних мест, куда его часто швыряла злая судьба и где он занимался таежным промыслом. Был бы тот срок короче, то и я посвящение принял бы малость раньше. Хотя бы на семь десятых.
      – Разрешите еще раз?
      – Что?
      – Полюбопытствовать.
      – Да, ради бога.
      – И как это все случилось?
      – Элементарно, Ватсон. К тому моменту меня уже сильно приперло, такая у меня конституция, и я крепко причалил к дядюшке, который по части слабого пола был очень большой маэстро. Прямо-таки Амстердамский, что по-нашему – мастер дамский. И много вокруг него жужжало хороших пчелок, одну из которых он мне и подложил, когда я уже сильно его достал. Ну, еще от своей изначальной чуткости и доброты. Это у нас семейное, и, стало быть, неизлечимое.
      – А, кстати, где он теперь – этот крутой маэстро?
      – Он опять постигает дзэн. В исключительно таежном смысле.
      – Ясно… Однако, пора вернуться в Сокольники.
      – Правильно. Мы бы оттуда и не выскакивали, кабы не твое нездоровое любопытство. Так вот, Сокольники, хотя и Сокольники, но, как я уже сказал, там все больше крутилось динамо. Правда, на очень бешеной скорости, ибо я там ошивался с утра и до вечера и не было дня, чтобы не пересекся с какой-нибудь милой снежинкой. Дошло до того, что я стал запутываться. Иногда уже и не помнил, с кем я сегодня встречаюсь вечером – с Машенькой, Дашенькой, или Сашенькой. То была просто какая-то круговерть. Мне даже пришлось завести себе книжицу, куда я записывал этих снежинок, чтобы окончательно не заблудиться.
      – Боже! С кем я связалась! – восклицает Елена трагическим голосом для большего подогрева.
      – С архангелом Гавриилом. Он, кстати, тоже начинал с Сокольников. Это уже потом он слегка вознебесился и превратился в проныру Карлсона – большого любителя причаливать к разным окнам…
      – Не богохульствуй, Эр! – Это звучит серьезно, ибо Елена терпеть не могла, когда я наезжал на библейские персонажики.
      – Хорошо, не буду, но только с одним условием. Ты, наконец, закроешься и дашь мне дойти до конца. Мне и так тяжело вспоминать – я подчеркнуто тяжко вздыхаю – а тут еще ты со своими дурацкими комментариями.
      – Ах, тебе тяжело вспоминать! Сейчас я от смеха лопну, – Елена старается вложить в свой голос максимум сарказма.
      – Не надо лопаться. Это будет большая потеря для Симферополя, – замечаю я этой неугомонной девочке, начиная слегка раздражаться.
      – Не надо так болезненно реагировать на то, что действительно очень смешно. Это тоже не твой жанр, – с таким же раздражением отвешивает сероглазая.
      – Если это настолько смешно, то лучше вообще закрыть тему.
      – Ладно, рассказывай и постарайся без отклонений, – «разрешает» Елена с довольно нахальным видом.
      – Ладно рассказываю, и постарайся все же заткнуться… Так на чем я остановился?
      – На записной книжке.
      – Верно… Но однажды случилось нечто, и она мне уже не понадобилась. Я встретил снежинку, которая сразу захлопнула эту книжицу. Она была королевой снежинок и звали ее Наташей. Ей было шестнадцать, и глаза у нее были такие синие, что я, едва заглянув в них, понял, что это конец. Ну, не мне, конечно, а всем этим Машенькам, Дашенькам, Сашенькам… Ибо к синим глазам, в отличие от остальных, я всегда был неравнодушен. Это слабость, которая всегда со мной… – Я делаю паузу, как бы о чем-то задумавшись, дабы обозначиться на не самом приятном, для сероглазой месте, а потом, грустно вздохнув, продолжаю…
      – Да, глаза у нее были синие. Синие, как васильки. Ну и характер в самое яблочко – веселый, стремительный, дерзкий – этакий уголёчек, который мерцает и греет, однако, не обжигает. Мы и познакомились по-особенному. Как и всех предыдущих, я опрокинул ее в сугроб, где в процессе обычной возни мне удалось осчастливить ее поцелуйчиком, правда, без всякой взаимности. Потом мы поднялись и, когда я на что-то отвлекся, эта бестия залепила мне лыжной палкой, да прямо по голове.
      – Пока это самое интересное в твоей несколько нудной повести, – замечает Елена, которую мое пристрастие к синему все же задело.
      – Согласен, и, возможно, именно с того момента моя крыша маленько сдвинута… Я был настолько поражен, что, естественно, полюбопытствовал – за что меня, собственно, так ошарашили. Объяснение не показалось мне убедительным и я по новой отправил ее в сугроб, где снова поцеловал. И этот второй поцелуй оказался взаимным. Вот с этой минуты у нас и завязался романчик, который развивался на огромной скорости, а в оконцовке превратился в уже нечто большее. Дело дошло до того, что Наташа решилась познакомить меня со своими предками, что, с учетом моей окраски и не очень ясного способа существования, было слегка рискованным. Но любовь-с есть любовь-с, и предки никогда здесь не будут стоять крепко. Перед походом в их дом, Наташа устроила собеседование, дабы мне легче было вписаться в их представление о человеке, с которым не страшно разрешать своей дочери хотя бы иногда прогуливаться. Особую опасность представляла ее старшая сестра Ольга, о чем моя снежинка меня заранее предупредила. Этой Ольге было двадцать четыре и она считала себя чуть ли не верхней в их не самой крутой малине. Стерва была отменная, с какой-то сладострастной въедливостью во все, что ее не касается… Значит, причаливаю я к их избушке в своей самой приличной кондиции. Никаких пирамидок и, вообще, ничего лишнего. Я даже веник с собой прихватил, разумеется, для ее мамаши. То были пышные красные розы, которые, помнится, ее растрогали. И сам я не мальчик с большой дороги, а просто какой-то кристаллик. Ну и все остальное в тему. Папа – профессор, мама – училка, бабушка – бывший десантник – это, конечно, шутка – а сам я – студент мехмата и не в каком-нибудь институтишке, а в самом МГУ, стало быть, в храме науки. И это последнее было единственной правдой в моей картиночке. Батя Наташи мне понравился сразу, да и мамашкин не сильно ерзал, а вот грымза Ольга устроила целое дознание. Она даже дошла до того, что как бы между прочим попросила меня показать ей свой студбилетик. Ну, интересно ей стало, как они выглядят в МГУ. Она и этому не поверила, и, конечно же, лопухнулась, потому как этот билетик, эту свою одиноко щемящую правду, я предусмотрительно прихватил с собой, и когда она ко мне причалила, я достал ее из карманчика и сунул ей прямо под нос. Сделал я это без малейшего раздражения, хотя будь на то моя воля, я бы ее точно поставил крабом и погнал бы до самой Бурёновки – есть такая обитель на самом краю Сибири – да на очень приличной скорости. В целом постановка прошла успешно. Бате я вроде понравился, мамашкин сказал – «посмотрим», и кабы не Ольга, то победа была бы чистой. Но эта грымза меня невзлюбила с первого взгляда, что и осталось с ней навсегда. Потом, через день, Наташа призналась, что после моего ухода Ольга прочла ей целую лекцию, суть которой сводилась к тому, что человеку с такими глазами, то бишь мне, верить нельзя. Представляешь, какая дура!
      – Да нет, дорогой! – поправляет меня сероглазая. – Она-то как раз и не дура, а очень смышленая девочка. А вот Наташа твоя точно дура. Такая же, как и я.
      – Тормози, малышкин! Послушать тебя, так все, кого я любил, были сплошные дуры.
      – А так оно, в сущности, и есть. Такая у тебя ориентация, потому как ни одна нормальная женщина тебя не выдержит и двух минут. Да она просто с тобой не свяжется.
      – Плевать я хотел на нормальных. Мне нравятся ненормальные. Есть в них особая ипостась…
      – И называется она наивностью, без чего тебе, Рюмочка, мало что светит на этой земле, – перебивает Елена с непонятной мне злостью.
      – Послушай, кореш! – я резко меняю тон, ибо тоже начинаю злиться. – Ты что, действительно считаешь себя наивной? Это же просто цирк. Наивности в тебе ровно столько, сколько во мне сметаны, а вот коварства и хитрости через край. Посмотри, как ты меня окрутила. Как легко и небрежно прицепила к своей юбчонке. И я, как зеленый лох, все никак не могу отцепиться…
      – Это я тебя окрутила?! – от такой наглости малышка теряется.
      – Ты, ты! А кто же еще? Кабы не ты, я давно бы гулял по Шпицбергену и учил пингвинов, пардон, шахтеров, как им лучше буриться в шахте. И было бы все путёмчик. А что теперь? Не жизнь, а сплошная каторга. И не надо делать такие глаза, это снова игра, к тому же весьма примитивная.
      – Так это, значит, я тебя окрутила? – Елена никак не может сойти с этой фразы, так она ее пронзила.
      – Нет, это папа Карло. А, может быть, Себастьян. Точно, Себа! Это о нем мои дни и ночи. Это из-за него я никак не могу дойти до Шпицбергена, где буду учить шахтеров, пардон, пингвинов, как им лучше крыльями хлопать.
      – Рюма! Что ты говоришь?! – Она еще больше теряется, но, зная Елену, я не сомневаюсь, что эта растерянность продлится недолго, а потом, оклемавшись, она снова превратится в стерву. И потому продолжаю ее торпедировать.
      – Я не говорю. Это кричит мое сердце и измученная тобой душа. Посмотри, что ты со мною сделала! До чего меня довела! Во что меня превратила! Я даже слово боюсь сказать, потому что если оно тебе не понравится, а тебе все абсолютно не нравится, ты будешь третировать меня до утра. Ты издеваешься надо мной чуть ли не ежесекундно, и я это все терплю. Терплю уже целую вечность. Да я действительно сумасшедший, потому как лишь полный кретин мог бы с тобой связаться. Но и моему терпению однажды придет конец, он, собственно, уже пришел. И если б ты знала, как мне все опостылело! Даже смотреть на тебя уже просто невыносимо…
      – Ка-ка-я же ты, все-таки, сволочь! – открывается сероглазая, наконец-таки, выйдя из ступора. Дальше последует контратака, к чему я, конечно, готов.
      – Еще вот это – сволочь, скотина, дрянь… При этом кому? Так называемому любимому человеку! Ха-ха! Вешать надо таких любимых за их простодушие и кретинизм…
      Не в силах больше терпеть, Елена резко поднимается с места и начинает нервно расхаживать, выстукивая каблучками, с очевидным желанием меня изничтожить. Ее прямо трясет от ярости, ну а я продолжаю навешивать:
      – Спокойно, бэби! Ты же не Гиви и ты же не хочешь схватить хиджэ-атэ. Тебе это не к лицу. Кстати, о Гиви. Ты и его достала. Что, собственно, сделал этот несчастный грузин? Всего лишь полез в ловушку, расставленную твоими взглядами – я, между прочим, все видел – и гнусными полунамеками, которыми точно его одаривала, пока кружилась с ним в «Тбилисо». И вскружила-таки голову этому малому, вследствие чего он и остался на том полу бездыханным и неподвижным. Еще один пострадавший и снова из-за тебя. Ты всем приносишь несчастье. Короче, ты просто стерва…
      На этом Елена срывается. Взгляд ее мечется по предметам и останавливается на пачке «Космоса», лежащей на расположенном между нами журнальном столике. Схватив этот «Космос», она запускает его в меня, однако, промазывает. Подобное мне не впервой, довольно часто женщины что-нибудь в меня швыряли. Помню, одна румынка – а дело было в Варшаве – атаковала граненой пепельницей, так я ее опечалил. Хотя ничего особенного не сказал, не считая прощальной фразы – «Чао, бамбино! Тэам футут щи плэк ын Кина!», которой меня научил один знакомый румын, означающей на русском следующее: «Прощай, малышка! Я тебя трахнул и теперь ухожу в Китай!» Вообще, у румынских хлопчиков это какая-то национальная болезнь – им все время хочется, кого-нибудь трахнув, сразу уйти в Китай. Вот за этот Китай в меня и бросили пепельницу, но, к счастью, промахнулись. Так что пачка «Космоса» по сравнению с пепельницей смотрелась довольно хило.
      Промахнувшись, Елена срывается с места и устремляется на меня. Прямо, как мистер Киви. Но сероглазую я, конечно, встречаю иначе. Заключив в объятия, я ее плотно прижимаю к себе, и пока, извиваясь и дрыгая ножками, она тщетно пытается освободиться, припираю к стеночке. А потом, круто сменив пластинку, начинаю ее успокаивать. Подробности неинтересны, в том смысле, что очень банальны. В оконцовке, мы заключаем перемирие и возвращаемся по своим местам.
      – Ну что, продолжать или отложим до другого раза? – Развалившись в кресле, я вытягиваю сигаретку из помятой пачки и медленно ее раскуриваю.
      – Валяй дальше. Должна же я все-таки узнать, как от тебя избавились. Иначе, за что эти муки…
      – Естественно… Значит, мы остановились на том, что Ольга – круглая дура, с чем ты безоговорочно согласилась и правильно сделала, потому как у этой дуры ни хрена не вышло – она так и не сумела отстегнуть от меня сестричку. А кончилось все в гостинице «Россия», тогда ее называли «Кавказской пленницей». Там я знал одну теплую тетю, которая, работая дежуркой по этажу, устроила нам номерок на пару-тройку часов. А больше мне и не требовалось. Туда я и привел снежинку, там она и стала женщиной. Ну и у меня появился определенный опыт, ибо впервые мне досталась девочка. И что самое приятное – вокруг этого действа не было никакой декорации. Никаких причитаний, стенаний, всхлипываний, претензий на аллилуйю, или чего-нибудь в этом роде. Все было красиво и просто. И вообще, Наташа была очень простая женщина. Но не в обычном, а в библейском смысле. Кстати, именно этого тебе больше всего не хватает…
      – Отстань! – слабо отмахивается сероглазая, пока не желая входить в клинч.
      – А потом… А что, собственно, потом?! Я, конечно, Наташу любил, но если бы только ее. Дело в том, что еще перед походом на Белокаменную я обвенчался с другой малышкой, которая и стала впоследствии моей женой. И эта моя будущая половинка ожидала меня в Баку, откуда я должен был ее забрать. И я ее тоже любил… И помнится, очень сильно, чего она безусловно заслуживала по целому ряду признаков… У нее были потрясающие глаза, пахнущие орехами. Да и по сути своей она была ореховой рощей, в которой чудно дышалось и было очень светло и уютно… Вот в такую попал я беду – в одни и те же мгновения сгорал от любви к двум очень хорошим девочкам.
      – Удивительно, что не к трем! – бросает Елена уже явно окрепшим голосом.
      – Ты – женщина, и тебе не понять. А мужчина может любить и двух. Короче, попадалово было конкретным и я буквально разрывался на части между орехами и васильками. Но в оконцовке победили орехи, и на то были две причины. Во-первых, с орехами я обвенчался, а тогда я еще придавал значение таким пустякам, как церковь. А, во-вторых…
      – Можешь не продолжать и так все ясно.
      – И…
      – Просто Наташу ты уже оприходовал, а до рощи, как я думаю, тогда еще не добрался. Правильно?
      – Причина была не в том, ибо, выбирая между орехами и васильками, я выбирал между Югом и Севером. Вот и решил, что с Югом мне будет спокойнее. Так мне подсказывало чутье, и жизнь показала, что я не ошибся…
      – Может, ты хочешь что-то сказать? – спрашиваю Елену после четко обозначенной паузы.
      – Нет, продолжай, – жестко отвечает она, пытаясь сохранить покачнувшееся равновесие.
      – Значит, выбор был сделан, а дальше как в песне станционно-амурного жанра. Ну в той, где зеленый туман! А может, малиновый, хрен его знает, не помню. Где звезда напоследок и чуткий кондуктор, который не шибко торопится… Это было на Курском вокзале, куда Наташа пришла меня провожать. Она, конечно, не ведала цели моей поездки, я ведь обещал ей вернуться через пару месяцев, чтобы сразу же обвенчаться, хотя и знал, что этого не случится…
      – Знаешь, Эр, чего бы я больше всего хотела? – возникает Елена каким-то далеким голосом.
      – А ну, чирикни!
      – Чтобы в своей следующей жизни ты непременно родился женщиной.
      – Невозможно, солнышко! Деревом, камнем, рекой, альбатросом… Пожалуйста! Накрайняк аллигатором или коброй. Да кем угодно, только не женщиной. Совершенно не та субстанция, слишком не подходящая… Однако, я должен предупредить – еще один выпад и я прекращаю исповедь.
      Сероглазая не отвечает, что ей дается с большим трудом, но желание дойти до конца и узнать, как меня отшвырнули, пока ее останавливает.
      – Вот и чудесно, – продолжаю голосом победителя. – Как ты помнишь, я обещал снежинке вернуться и, в общем-то, слово свое сдержал. Вот только вернулся я не один, а, естественно, с милой рощей, где так замечательно пели орехи и шелестели скворцы! То есть, наоборот. С ней, кстати, тоже возникли проблемы, из-за резкого несогласия ее родителей с нашим поспешным браком. Им также был не очень ясен способ существования тогда совсем еще юного Рюмашевского. Правда, на сей раз моя окраска это несколько уравновешивала. И все же малина сказала: «Нет!» Да так однозначно, что роща зашла в тупик, вместе с орехами и скворцами, которыми пахли ее глаза. В смысле, орехами. Если б ты знала, Елена, как я любил этот чудный запах! Как я его любил…
      Сероглазая подходит к окну и застывает в такой напряженной позе, что я невольно спрашиваю:
      – Что с тобой, старче? Что тебя так расстроило?
      – Ничего особенного. Давно бы пора привыкнуть, но как-то не привыкается, – отвечает она, продолжая стоять неподвижно.
      – К чему?
      – Что в тебе нет ничего святого. Если они действительно так чудно пахли, то разве стоило мне об этом рассказывать, да еще так гнусно?! И я представляю, как когда-нибудь после ты будешь так же сидеть у какой-нибудь новой дуры и с таким же упоением расписывать и мои глаза. И, наверно, не только глаза. Даже не понимая, как это подло и низко…
      – Не буду! Обещаю железно. Тем паче, не тот случай, чтобы долго расписывать, можно заглохнуть на первой же фразе… Но ты не печалуйся, кто-то другой непременно сложит поэму. А заодно и не отвлекайся, до развязки осталось совсем ничего, каких-нибудь пять минут… Так вот, малина сказала: «Нет!» Сказала жестоко и твердо, на что я среагировал соответственно, и, пожалуй, моя обратка оказалась маленько круче. Я сразу усек, что это именно тот момент, когда решается все. Короче, вопрос я ставлю ребром – или я, или предки, или сейчас, или никогда. Я торпедирую рощу со свойственной мне стремительностью, дабы не дать ей время очухаться и, значит, набраться сил. Как следствие, роща сломалась и мы двинулись на Белокаменную. Бежали мы тайно, потому как иначе у нас ничего бы не вышло. В том побеге нам помогала подружка рощи и не столько по своей отзывчивости, сколько из-за страстного желания поучаствовать в этом роскошном действе. Она и вынесла рощины вещички, складываемые у нее потихоньку, когда наступил час икс и началась операция «Чики-чики», в завершение которой мы оказались в Москве в статусе новобрачных.
      – Еще одна дура! – Это произносится так зло и резко, что мне становится ясно – малышка сошла с рельс, переступив при этом опасную для себя черту, ибо я никогда никому не позволял наезжать на свою половину. Это мой совершенно железный принцип. И дело не столько в самой Пенелопе, сколько в том, что она моя. А все мое не подлежит никаким наездам. К тому же, меня уже сильно достали ее постоянные комментарии и необычная взвинченность. Все это вместе и приводит к тому, что сероглазая налетает на джокера.
      – Как ты сказала? – уточняю я ласковым голосом.
      – Ты прекрасно слышал! А, кстати, сколько годочков эта дура с тобой живет? – интересуется сероглазая, возвращаясь на место. Она, конечно же, видит мою опасную для себя перемену, но ей уже на все плевать.
      – Целых десять, – отвечаю еще более медовым голосом, уже хорошо представляя, что станет с малышкой в самое ближайшее время.
      – Стало быть, дура со стажем. Можно сказать, юбилейным! – Ее торжество переливается через край, и я с очень хорошей улыбочкой поднимаюсь с места.
      – Ладненько, чудненько, славненько… – рассыпаюсь я, двинувшись на сероглазую. – Вот сейчас ты у меня и схлопочешь. Ты получишь то, что вымогала весь этот вечер…
      – Только попробуй! – Резко поднявшись, она без всякого страха смотрит мне прямо в глаза.
      – Непременно и с удовольствием…
      Затем между нами начинается битва, что с учетом расклада сил происходит, как в той бесподобной частушке: «Недолго бабка трепыхалась в его искуснейших руках…»
      В результате сероглазая оказывается на кроватке, где с нее мгновенно сдергиваются штанишки и начинается экзекуция. И должен признать, что из всех мест, где мне доводилось оставлять свои отпечатки – а их в моей жизни выпало более, чем достаточно – ее пардончик был самым замечательным для проведения дактилоскопии. И пока я довожу его до нужного мне оттенка, Елена… Нет не визжит, это Франси визжала, как резаный поросенок. Сероглазая рвет и мечет, и осыпает меня проклятиями. И не столько от боли, сколько от бешенства и бессилия.
      Решив, что уже достаточно, я отпускаю Елену и, спрыгнув с люли, навешиваю под завязку:
      – На сегодня хватит. Но ты не расстраивайся – в следующий раз мы непременно продолжим. Так что, все еленчик!
      – Чтоб ты сдох, скотина! – неистовствует Елена, швыряя в меня подушку.
      – Когда-нибудь это случится, и не только со мной. А теперь досвиданьице, мне пора возвращаться к близким.
      – Пошел вон! Катись в свою проклятую рощу и больше не возвращайся. Никогда! Ты слышишь, ни-ко-гда!
      К этому моменту, зацепив вещички, я выбираюсь из хаты, но едва захлопываю дверку, как что-то в нее втемяшивается. Наверно, ее башмачок.
      Добравшись до тачки, я не сразу трогаюсь с места, а какое-то время пребываю в задумчивости, пытаясь понять, что же случилось с ней. Ведь все, решительно все, что она делала в этот день, было совершенно на нее непохоже. Возможно, в ней это собралось по каплям, и она просто дошла до точки, что всегда происходит с теми, с кем я слишком долго общаюсь. Но сероглазая все же другая, и ее странная метаморфоза меня озадачивает. Вероятно, дело не в «точке», а в чем-то другом, более существенном. Скорее всего, Елена почувствовала мое желание разрубить этот жестокий узел. Я ведь, действительно, все больше и больше склонялся к этому, понимая, что медлить нельзя и надо отрываться, пока не поздно, пока эта трясина не засосала меня окончательно. Вот это она и прочувствовала, с ее такой же, как и у меня, способностью улавливать малейшие изменения. Оттого и расшурупилась так основательно.
      После этого тяжелого рандеву я намеренно устраиваю достаточно большой тайм-аут, затем следует обычное «е2-е4», с некоторой модификацией:
      – Привет, малыш! Мне надо срочно оеленеть. Но я не могу это сделать без твоего дозволения. Вынеси свой вердикт.
      – Эх, Рюма! – вздыхает Елена после длинной паузы, и этим сказано все.
      Тот день был совсем другим. Сероглазая вернулась в свою нормальную форму и мы провели его очень мило со всеми обычными причиндалами. Однако, сразу же после люли она снова ко мне причаливает, дабы все же узнать развязку моей незаконченной повестушки. Будучи в отличном расположении духа, я не стал упираться и рассказал ей все до конца.
      – … Вот так я и женился, солнышко! – Елена сидит напротив, внимая каждому слову. Прямо, пай-девочка. – Мне даже восемнадцати тогда еще не было. Конечно, снежинку я вспоминал, а как же иначе, но, правда, без содроганий… Прошло семь лет и вот однажды, когда я шел по улице, кто-то крикнул: «Наташа», и меня вдруг слегка зацепило. Все ведь всегда начинается с какой-нибудь мелочи. Короче, приходит мне в голову шальная мысль – взять и позвонить снежинке. Я, конечно, не строил особых иллюзий, считая, что, скорее всего, она давно уже вышла замуж. Мне просто захотелось ее услышать. Захотелось вернуться в Сокольники хотя бы на пять минут… С первого раза попадаю на грымзу, а потом трубку поднимает Наташа и… Как ни странно, но она сразу меня узнает. Без всяких предисловий я прошу о встрече и, скажу тебе честно, без особой на то надежды. Но она соглашается и делает это просто, как и все на свете. Потом мы долго сидели в моей машине и долго не знали, с чего начать. Однако, я не стал ее больше обманывать. Сказал, что женат, что у меня дочь и сын, и что все остальное тоже в полном нормале. «А ты здорово изменился!» – произносит Наташа, когда я заканчиваю, вероятно, имея в виду глаза, которые, конечно, стали другими, мне ведь уже не семнадцать. «Ты тоже!» – отвечаю, любуясь этой красивой феминой, которая далеко уже не снежинка. И было так странно, что сидящая рядом женщина и есть та самая девочка, которую я когда-то так сильно любил и в оконцовке так гнусно предал. «Ну и чего же теперь ты хочешь?» – спрашивает Наташа, и я, не зная, что ей ответить, молча ее целую. А дальше… Ну, в общем, она простила и опять-таки очень просто. Вот ты бы точно меня не простила. Даже непросто, правильно?
      – Ты что, уже готовишь почву? – отвечает Елена вопросом, который мне не нравится своей некоторой обоснованностью.
      – Ни в коем разе, я просто констатирую факт.
      – Да, я бы не простила. И что дальше?
      – Ладно, не заводись. Я это так, к слову… Ну, а с Наташей все закрутилось по новой и уже малость иначе – с какой-то хорошей и зрелой яростью, что вполне естественно, ведь она была уже спелой ягодой, да и я не вчерашней выпечки. Как я сразу выяснил, она так и не вышла замуж, хотя кто-то у нее имелся. Но этот кто-то очень быстро получил отставку после моего чудесного воскрешения.
      – Ну это само собой! – встревает Елена с ехидцей.
      – Нет, это не получается само собой, даже если на ринг выбегает профи. Просто там не было ничего серьезного, а потом, то первое чувство в ней все-таки сохранилось. Такое тоже иногда случается. К тому же, женщины, солнышко, никогда не забывают тех, кто осмелился их покинуть, что советую тебе запомнить… Но так или иначе, тот малый выпадает в осадок и наступает эра господства мистера Рюмашевского. В то время я ошивался в аспирантуре, и в нашей общаге на Ленгорах у меня была комната в спаренном блоке, с подачи одного блатмейстера – Вэ Крутьковского, с которым мы крутили кое-какие макли. Он был председателем местного спорткомитета и без особых хлопот выбил мне эту халупу, о которой моя жинка, естественно, ничего не ведала. Туда до Наташи я затаскивал разных курочек исключительно ради дзэна. Но после нее я этот бардак прекратил на корню, чем, между прочим, до сих пор горжусь.
      – Я тоже тобой горжусь! – Это звучит уже с явной издевкой, но я решаю не реагировать.
      – Ту избушку я подарил Наташе. В самом прямом смысле. И постепенно она превратила этот обшарпанный сексодромчик в очень уютное гнездышко. Но самым милым и странным было то, что Наташа не только приходила туда со мной, но и одна там довольно часто проводила время, так как ключ у нее имелся. И эта небольшая комнатка на Ленгорах стала для нее совершенно обособленным миром, в котором не было ничего, кроме нас двоих, как противовес моей жизни с другой, о которой она никогда ничего не спрашивала. Моя жена для нее просто не существовала, потому мне и было с ней очень легко, что так редко со мной случается, особенно в последнее время. Наш повторный роман продолжался около года и это был исключительно наташин год… Не знаю, чем бы все это кончилось, кабы не одно досадное пересечение. В некотором смысле, свинство…
      Я ожидаю, что сероглазая откроется какой-нибудь фразой: «Ну, а как же иначе! По-другому и быть не могло!», однако, она не встревает, хотя эта фраза пропечатана у нее на лице самыми большими буквами.
      – …А все из-за одного подонка, то есть моего приятеля, который был первый трахмейстер во всей нашей Эмгушатии. И вот однажды этот гнусный развратник Сёма встречает меня в стекляшке – нашем гуманитарном корпусе – в обнимку с одной кореяночкой, которую он давеча раскопал и отшерстил по полной программе. По его словам, это было нечто, не поддающееся классификации. Он и мне предложил познать Корею в ее самом натуральном виде. Надо отметить, что я уже стал уставать от некоторой монотонности и потому после небольших угрызений совести – такое тоже со мной случается – решился-таки на эту вылазку, точно зная, что Наташи сегодня не будет из-за какого-то праздника в их малине. Вторая кореяночка, подружка первой, оказывается под рукой (их в те времена выписывали целыми партиями по известной кремлевской программе) и мы с ней, не мешкая, забуриваемся в наташин домик и начинаем дзэнкать, устроив целый Бомбей. И скажу тебе, женщина, что при всем моем не самом унылом опыте, такого я не встречал. Она орала так громко, что лопались стекла и падала штукатурка, а на далеком Шпицбергене пингвины бросались в воду в состоянии тихого ужаса. При этом верещала, как заведенная: «Какой буй!!! Какой буй!!!» Мне это, понятно, нравилось и я так о себе возомнил, что даже разгневался на прежних своих подружек, которые так подло скрывали эту мою особенность. Кстати, хороший сюжет для Капицы в передаче «Очевидное – невероятное».
      – К тебе это не относится, – тормозит сероглазая, не давая мне разойтись.
      – Может быть, ты и права, однако, все относительно, как верно подметил Эйнштейн, правда, после Пуанкаре. Впрочем, ты точно права, потому как позднее, когда мы слегка перетерли с Сёмой, чья кореянка тоже пищала нечто подобное, нам все же пришлось признать, что это не столько наши достоинства, сколько особенность корейских мальчиков, отчего корейским не мальчикам европейские размеры представляются невероятными. Но дело, конечно, не в этом, а в том, что в самый разгар Бомбея, когда моя подопечная опять начинает причаливать – уже бог знает, по какому разу – и, как следствие, истошно вопить, открывается дверь и на пороге… О боже ж мой! На пороге стоит Наташа. Ор был такой, что ее появления я не услышал, я просто его обнаружил, когда оно уже состоялось. И, как замерший маятник, застываю над кореянкой в весьма любопытной позиции, а она, ни на что не реагируя, продолжает жутко орать. Короче, ситуация – дальше некуда. Уж лучше бы меня застукал какой-нибудь рогоносец со своей потаскушкой женой.
      – А что, это тоже с тобой случалось? – интересуется сероглазая голосом венеролога.
      – Нет, этого, к счастью, не было… Вот такой там возник раскладик. Наташа ничего не говорит, она просто смотрит на меня, и в глазах ее такая несказанная боль и такое омерзение, что я глубоко-глубоко… Далеко-далеко… Ощущаю себя скотиной. Первейшей скотиной во всем нашем поднебесье. Та пауза длится несколько очень тяжелых мгновений, затем она резко хлопает дверью и растворяется навсегда. Мгновенно остыв, я тут же иммигрирую с Кореи, точнее, отправляю ее подальше, после чего начинаю бродить по избушке в крайне раздолбанном состоянии, ибо прекрасно понимаю, что сотворенное мной не подлежит никаким оправданиям. И дело, в общем-то, не в самом Бомбее. Сооруди я все это где-нибудь в ином месте, особой трагедии не случилось бы. Как я сказал, Наташу совершенно не волновала моя другая жизнь и ей было плевать на все, что творится за пределами придуманного ею мирка. Но я сделал это в нашей избушке, в этом исключительно ее пространстве, чего, конечно, простить нельзя. Ну никак нельзя!
      – Хорошо, что хоть это ты понимаешь! – роняет Елена, созерцая меня с каким-то болезненным любопытством, как бы обнаруживая нечто новое и не самое для нее приятное, что, впрочем, меня не колышет. И, вообще, я должен заметить, что пока наши любимые в нас что-нибудь открывают – пусть и не самое светлое – мы можем дремать спокойно, ибо, покуда длится процесс познания, продолжается и сама любовь. А катастрофа – это всего лишь шелест последней страницы уже до конца прочитанной книги. Именно этого и не следует допускать ни при каких раскладах.
      – Ты могла бы обойтись без вставок, тем паче, что видишь, как мне тяжело и больно, – отвечаю малышке демонстративно печальным голосом.
      – Извини, забыла. Я как-то забываю о твоей чувствительности. Так что, пожалуйста, когда тебе снова станет больно, предупреди заранее, чтобы я соответственно прореагировала.
      – Заметь, Елёныш, ты опять наползаешь, но я терплю!
      – Ладно, рассказывай дальше и не расстраивайся по мелочам, – «разрешает» сероглазая, прекратив меня созерцать.
      – А ведь мне, Елена, – продолжаю, грустно вздыхая, – требовалось только одно – встать с нею рядом у какой-нибудь подходящей иконки и просто сказать: «Прости меня, Господи, за эту чудесную девочку… За все, что я сделал с ней!» И более ничего.
      – Боже! – встревает сероглазая, опять не выдержав. – Как красиво звучит и как мало тебе подходит. Эр Рюмашевский в глубоком раскаянии! Сейчас я упаду со стула.
      – Не надо со стула. Ты это сделаешь позже и в более подходящем месте… Но, так или иначе, я настаиваю на своей гипотезе. Точнее на том, что в тот момент я действительно хотел одного – покаяться, потому что прекрасно понимал всю степень своей вины. И по большому счету, именно тогда я ее и предал, ибо то, что случилось давно, в той пресловутой «Кавказской пленнице» – сущий пустяк по сравнению с этим Бомбеем в ее маленьком чистом храме. Что, собственно, тогда случилось? Ну, поломал я свою снежинку – так ведь кто-нибудь все равно это сделал бы и хорошо, что я, а не какой-нибудь жалкий лох. Ну, обещал я на ней жениться – и что с того? Да мало ли что обещают семнадцатилетние негодяи. А вот устроенный мной Бомбей из совершенно другой оперы. Я осквернил то самое-самое, к чему не смел прикасаться ни при каком раскладе. Вот поэтому о себе я совсем не думал, желая лишь одного – вымолить у нее прощения. И совершенно не собирался по новой ее охмурять. Даже мысли такой не проскальзывало…
      – Так ты, оказывается, допускаешь, что смог бы снова ее одурачить после всего случившегося. Ка-ка-я наглость!
      – Запросто, маленький. В моем арсенале предостаточно методов, что-бы выманить девушку из глухого отчаяния и даже из омерзения. Тебе ли это не знать.
      – Шпицберген здесь не прошел бы.
      – Значит, что-то другое… Однако, ты все же отцепись от Бергена. Это место для меня святое! И, вообще, советую заглохнуть, иначе твой чудный попончик опять поменяет окраску.
      – Все, молчу!
      Мне нравится, как она это чирикает. Несмотря на внешний задор, в ней ощущается некоторое опасение. Стало быть, школа уже имеется.
      – Тогда продолжим… Я делаю паузу в несколько дней, после чего начинаю звонить. Два дня вхолостую, так как трубу все время поднимает Ольга, что, разумеется, не случайно. На третий день мне это окончательно надоедает, и когда вновь открывается грымза, начинаю на нее накатывать:
      «Привет, мадонна! Позовика свою сестрицу».
      «Ее нет!» – отрезает она в свой воистину звездный час.
      «Да ну!»
      «И не будет!» – Ольга прямо балдеет от ситуации и от возможности наконец-то меня прихлопнуть.
      «Ну и куда она делась?»
      «Уехала».
      «Далеко ли, или это большая тайна?»
      «Вообще то, тайна, но я тебе ее открою.
      «Ну и куда так не вовремя намылился твой сестрончик?»
      «В Аргентину! Если хочешь, могу дать адрес».
      «Слушай, Оляшкин! – так я ее иногда величал. – А может, все же не в Аргентину? Может, в какую-нибудь Сибирь? Как, например, декабристки, на которых чем-то похожа твоя сестрица».
      «А это так важно?»
      «Очень! Мне не нравится Аргентина, так что, выясни поточнее».
      «Ну хорошо, сейчас я у нее спрошу», – соглашается она, давая тем самым понять, что Наташа находится рядом и все это слушает, во что мне не очень верится.
      «Нет, к сожалению, Аргентина!» – открывается Ольга после небольшого общения с ближайшей стеночкой.
      «Значит, все-таки Буэнос-Айрес?»
      «Но ты не отчаивайся – Аргентина находится не так уж и далеко, да и самолеты туда летают».
      «Хрен с Аргентиной, я лучше с тобой почирикаю напоследок. Мы ведь знакомы с тобой уже целую вечность, а я так и не сказал тебе самого главного. Так вот, Оляшкин…»
      – В этот момент грымза бросает трубку, не желая, чтобы последнее слово осталось за мной. Но и у меня не то настроение, чтобы так легко от нее отстегнуться. Пару минут я стою неподвижно с трубкой в руках, обдумывая что-нибудь подходящее, затем набрав их номер по новой, начинаю совершенно другим голосом и нечто такое, что не должно ей позволить сразу повесить трубку:
      «Здравствуй, Ольга, это снова я. Извини за мою агрессивность, но ты же понимаешь, как мне сейчас тяжело. Я ведь ее потерял, и если бы еще по своей вине! Ты ведь, дружище, ничего не знаешь. А то, что тебе рассказали – лишь малая часть случившегося…»
      – Последней фразой я ее четко фиксирую к трубке, зная прекрасно, что теперь она меня точно выслушает, ибо уверен на все сто, что Наташа ни ей, ни своим родителям не стала ничего рассказывать. Слишком хорошо я знал эту девочку, чтобы в этом не сомневаться. Скорее всего, она просто предупредила их чем-нибудь, вроде: «Если этот человек когда-нибудь мне позвонит, скажите, что меня нет». И, значит, грымза, сгорая от любопытства, непременно проглотит наживку.
      «Так вот, Ольга, – продолжаю ее кочегарить, – там случилось нечто ужасное, но я в этом не виноват…»
      «Ну?» – подстегивает меня Оляшкин, сгорая от нетерпения.
      «Но только постарайся понять меня правильно…»
      «Ну?» – повторяет она все тем же замершим голосом.
      «Проблема в том…» – Снова следует пауза, в течение которой я очень тяжело вздыхаю.
      «Ну?» – Мне начинает нравиться это «Ну?», однако, пора на посадку.
      «Короче, проблема в том, что у меня есть одно пожелание и не Наташе, а персонально тебе. Чтобы ты никогда! не кончала. Нигде, никогда, ни с кем! Все!»
      – На этом я вешаю трубку, вернее, вгребениваю ее в аппарат, отчего он маленько трескается… Ну и как тебе мой пистончик?
      – Пошло! – отвечает Елена коротко.
      – Однако, в цвет, ибо то, как мне кажется, было ее самое больное место. Я даже уверен почти на сто, что с ней этого не случалось. Потому и такая грымза. Но, так или иначе, я все же ее пригномил. Затем, наконец-то, выполз из будки и двинулся… Разумеется, в Аргентину. А куда же еще в этом вдруг опустевшем мире. Так и прошел я метров пятнадцать, пока не уткнулся в свою машинку, где Аргентина в момент закончилась и вновь началась Белокаменная. Вот теперь ты знаешь, Елена, как я оказался в том самолете, исполняющем рейс по маршруту «Сокольники – Буэнос-Айрес». А заодно и то, как меня бросила женщина, хотя слово «бросила» мне не кажется подходящим.
      – А, по-моему, в самый раз, – не соглашается сероглазая, которую я, в сущности, опять одурачил.
      – А, по-моему, нет. Здесь более уместно слово «расстались». Тем более, что до Аргентины я не добрался, хотя меня там и ждали, а, может, и нынче ждут…
      – И когда это все случилось?
      – Приблизительно год назад от прошлого понедельника. Однако, мы все же расстались и никак иначе. Так и запишем – рас-ста-лись.
      – Не выйдет, Рюмочка, потому как тебя безусловно бросили. Тебя отшвырнули одним ударом и прямо до Аргентины. Слово «отшвырнули», пожалуй, самое точное.
      – Слушай, Елёнушка! А отчего ты так сильно на этом настаиваешь.
      – Исключительно ради истины!
      – Исключительно ради которой, я должен тебе возразить, ибо все же меня не бросили, и ты это прекрасно сама понимаешь.
      – Бросили, Рюмочка, бро-си-ли! – Елена так здорово распевает это словечко, да еще с такой милой гримаской, что я решаю ей уступить.
      – Лады, согласен. Ты меня убедила. Стало быть, бросили и отправили в Аргентину. Но и ты согласись, что Аргентина – не какой-нибудь жалкий Хрюпинск, и, значит, есть в этой повести нечто, меня возвышающее.
      – Так и быть, соглашаюсь, тем паче, что это не так уж и важно.
      – И согласись, что это очень простая страна, потому как туда меня отправила самая простая на свете женщина, и это тоже что-нибудь значит. А теперь подобьем бабки. Что мы имеем к этой минуте? Что мы ведаем об Аргентине? Пожалуй, так много, что нам пора ее посетить. Так что давай, дорогуша, поднимай свой попончик и готовься в путь.
      – Ну и как ты собираешься ее посетить? – не въезжает Елена в схему.
      – Совершенно просто, ибо Аргентина находится в соседней комнате. И мы познаем там Буэнос-Айрес в состоянии глубокого дзэна, или дзэн в состоянии глубокого Буэнос-Айреса. Только не говори, что тебе не хочется. Хочется, хочется… Я это вижу по твоим помутневшим глазам и слегка покрасневшему флюгеру. Пошли, мадонна! Я покажу тебе Буэнос-Айрес! – завершаю пирамидку, волоча малышку до спальни.
      После «Аргентины» и у меня возникает желание стать дознавателем. Мне становится малость обидно от этой чудовищной несправедливости. Я ведь рассказал ей все, по крайней мере, главное в жизни моей доеленинской, при том, что сам ни хрена не знаю о ее прошлых амурных вылазках. Потому и решаю ее расколоть хотя бы на пару картинок, считая, что после дзэна это самый подходящий момент.
      – Знаешь, дружочек! – подъезжаю к малышке, когда мы уже попиваем чаек на кухне. – Это как-то не очень честно. Теперь ты знаешь обо мне все, – усмешка Елены свидетельствует об обратном, – а вот я о тебе ничего. Обидно до слез и грустно до посинения. Может все-таки уравновесимся?
      – Мое прошлое, старче, – отвечает Елена, – безусловно не монастырское. Но по сравнению с твоим, оно просто стерильное. Так что, по большому счету, мне нечего рассказать.
      – А ты все же попробуй. Может, именно в этом немонастырском и отыщется нечто существенное. Какой-нибудь миленький червячок, еще неведомой мне разновидности.
      Перестрелочка длится не долго и, в конечном счете, мне удается ее расколоть и, похоже, на все сто.
      Их было двое. Первый – сыночек тоже большого папы из того же Симы Феропольского, за что стремительно получил от меня погоняло – Черномор. Родитель этого малого был старинным другом отца сероглазой и так уж у них получилось, что едва ли не с самого детства своих единственных чад эти двое папаш возмечтали о близком родстве. Елену прочили Черномору в жены, к чему этот хлопчик относился весьма серьезно. А когда они овзрослились, и сероглазая из маленькой шмакодявки превратилась в чудо-дивчину, Черномор и вовсе дошел до точки, в отличие от Елены, которой все это было в падлу. История весьма банальная, ибо детская дружба имеет особенность перерастать в довольно унылую схему, где один начинает любить, а другой не воспринимает его иначе, чем просто друга, и, как правило, в качестве второго выступает женщина. Такая особенность в этой особенности. Папы и мамы «суженых» были настроены весьма решительно и вместе с пылающим Черномором обложили Елену со всех сторон. Но сероглазая капитально ушла в отказ, сказав им свое железное «никогда», которое, конечно, было мало похожим на то, каким она любила временами меня одаривать. Хай в этом Симе поднялся крупный, уж слишком большие надежды рухнули в той малине. Но в оконцовке малышку выручил ее папашкин, с которым у нее действительно были особые отношения. Уразумев всю бессмысленность происходящего, он одним ударом закончил ту чехарду, отправив Елену в Москву, куда она и сама стремилась. На этом и закончились ее мучения. Правда, около года до нее докатывалось эхо прошедшей войны в виде посланий от Черномора, поступавших одно за другим, где помимо пошлых излияний в любви (они, собственно, всегда пошлые) присутствовали и намеки на суицид. Но суицид, как вы понимаете, не состоялся, что окончательно превратило черноморскую драму в известную всем комедию, ибо нет в этом мире более жалкого статуса, нежели статус несостоявшихся самоубийц. Так что Черномора следовало сразу списать, как нечто, не представляющее никакой опасности.
      Ну, а второй и вовсе был жалким фрагментом в ее «новомосковской» жизни. С ним сероглазая якшалась совсем недолго, пару недель, не больше, после чего навсегда утратила к нему интерес. А заодно слегка охладела к этим чудесным играм. Он – этот второй ничемушка – и сделал Елену женщиной, с его ничемушечной точки зрения. У меня на сей счет маленько другие понятия. Я и его отбросил одним движением, и сразу закрыл эту тему. А вот к Черномору в тот вечер я все-таки пристегнулся, ибо эта категория долгострадающих дятлов была мне всегда отвратительна.
      – Ну и как Черномор поживает нынче? – спрашиваю Елену, когда она заканчивает исповедываться.
      – Не знаю, – спокойно отвечает она. – А как поживает твоя половина?
      – Прелестно. Вчера она призналась в любви. Между прочим, впервые за последние десять лет.
      – Какая скрытная девочка!
      – Дело не в скрытности. Просто не все решаются сказать мне правду в глаза. Для этого требуется особое мужество и, конечно, опыт.
      – Ее опыт порочен!
      – Отчего же?
      – Живя с тобой вместе, другого не наберешься.
      – Мой опыт чист, как слеза младенца, умирающего на руках у матери. Как, кстати, и мой взгляд.
      – Твой взгляд – это апофеоз.
      – Благородства, чуткости и доброты!
      – Самодовольства, нахальства и наглости.
      – И улыбка у меня что надо.
      – Мне тошнит от твоей улыбки.
      – А профиль сама античность, из-за чего, как только я сформировался, меня избрали почетным гражданином Рима. Правда, в тайне от Рима, но это уже детали. Так что замри и любуйся, покуда я еще здесь. У Черного моря такое тебе не светит.
      – У Черного моря есть нечто более впечатляющее.
      – Ну тогда расскажи, как живет это «более».
      – Тебя это волнует?
      – Ничуть! Вопрос мой чисто формальный, ибо ответ известен заранее. Черномор продолжает тебя любить с присущим ему постоянством. Как затравленный заяц, он ожидает тебя в кустах, куда ее величество жизнь однажды тебя загонит. Эта порода вымогателей и соискателей мне известна из разных книжек, да и в жизни она встречалась. И все они так похожи, как будто их вылепили в одной пекарне одним и тем же печальным булочником.
      – Пожалуйста, не надо над ним издеваться, – просит Елена немного уставшим голосом.
      – Это отчего же? Не потому ли, Ленусик, что в вашей черноморской драме была какая-то ипостась? – Я впервые цепляю к ней это словечко, с целью последующей атаки.
      – Ипостаси там не было. К сожалению…
      – Сочувствую! Ипостась с Черномором – это так замечательно, что можно даже расплакаться. Все равно, что пудинг в камере смертников за пять минут до расстрела… Ладно, оставим метафоры в покое, у меня к тебе парочка очень спокойных вопросов. Скажи, мадонна, а он никогда не называл тебя Ленусиком?
      – Нет! – довольно резко отвечает Елена. Пожалуй, слишком резко для правды.
      – А Ленулей?
      – Нет! – Так же стремительно и еще более агрессивно.
      – Да неужели?!
      Сероглазая снова хочет уйти в отказ, но ее подводит лицо, и она раскалывается:
      – Откуда такая догадливость?
      – От глубокого понимания жанра, ибо такие вот воздыхатели никак иначе не называют своих возлюбленных. Это их главный опознавательный знак. Собственно, это и есть тот пудинг, который мне отвратителен, и, если меня, не дай бог, призовут на плаху, я не пудинг у них попрошу, а хорошую сигаретку – свою самую последнюю в этой жизни.
      – Возможно, ты прав. Я имею в виду сигаретку.
      – И пудинг! – жестко добавляю я.
      – Пожалуй, и пудинг, – соглашается малышка нехотя. – Но все равно, нельзя быть таким жестоким, тем более, что тебе его не понять, потому что сильный никогда не поймет слабого. И сострадать он тоже не будет. Это у сильных как-то не получается.
      – А мне и не нужно его понимать. Зачем? Я ведь ни при каких раскладах не могу оказаться на его месте, и ты это прекрасно знаешь. И никогда не стану домогаться любви женщины, которой, как минимум, безразличен. И никогда на ней не женюсь. А они только этим и занимаются. Они спят с любимыми, которые их не любят. Они хуже панельных шлюх, у которых есть хоть одно оправдание – деньги. А у них даже этого нет… А что касается сострадания, ты ошиблась, как никогда. Я сострадаю, но только не им. Мне больно, когда я думаю о Мише Орлове, умирающем в Томске в абсолютнейшей нищете и не увидевшем книги, ради которой он и пришел сюда. Мне больно из-за многих других, о которых я тебе не рассказывал. Но не суть, что Орлов умирает, не суть, что его рукопись так и не издана, раз его кореш Эр Рюмашевский читал в свою самую счастливую ночь эти несколько строк: «Я губами измерил длину твоей тени и упал, головою уткнувшись в песок». И стало быть, он существует! Он есть, Елена, в отличие от этих амеб, которые только и делают, что отсутствуют, потому, что их просто нет… Ну все, хватит! Слишком большая честь для столь маленьких человечков. Лучше, давай чифирнем…
      Это был март… Месяц не очень наш. Какой-то запутанный странный месяц, пропитанный несвойственной нам субстанцией и ощущением неминуемого разрыва от невозможности для меня остаться и ее неспособности удержать. Потому мы и были временами так сильно на себя непохожи – я ведь тоже частенько смазывал. Но даже тогда случались и наши дни, и они были очень светлыми…
      Это был март… Когда в Баварии начинают цвести сирени, которыми так восторгался последний романтик Ленц, первый из трех, ушедший на небеси… Когда высоко в горах умирала малышка Пат, а Робби-малыш возвращался туда, где уже никогда ничего не случается…
      Это был март… Когда в России ломаются льды и вскрываются реки, сердца, души… Вскрываются так, как это может быть только в России… Когда пахнет пронзительной бесконечностью и печалью далеких стран. И когда узурпатор кошачьих шагов, он же осенний волк, уже готовился к выходу на смертельный ринг, где ему предстояло одержать свою самую страшную в жизни победу – победу над самим собой. Чтобы спустя много лет добраться до одной чужбины, где, обнаружив сверкающий труп Салаберри, плюхнуться рядом на мокрые дюны и разораться на всю вселенную: «Эй, ребятки! Кто теперь скажет, что я одинок? Кто?!»
      Это был март… Самый обычный месяц…
|