XVI


      Где-то в конце марта мне снова приходится прибегнуть к Наро-Фоминску, дабы отстегнуться от Пенелопы и остаться у Елены на ночь. Желание плотно пообщаться с малышкой прямо-таки нестерпимое. Причем, как всегда, оно возникает во мне спонтанно, без всякого «предисловия».
      Пенелопу уже начинает напрягать этот таинственный городишко, но легенда у меня железная и я снова на нем прокатываю. Правда, со скрипом, но это уже нюансы, покончив с которыми, двигаю на сероглазую.
      Настроение у меня отменное и меня тянет на что-нибудь необычное. По дороге вспоминаю, что Елене нравятся вербы – она питала к ним особое чувство – и решаю, забыв о своей нелюбви к цветам, сделать малышке приятное.
      Решившись на «презентацию», я подгребаю к Черемушкинскому рынку, где у самого входа торгуют цветочками – все больше старушки и не самые свежие тети. У некоторых из них на деревянных ящиках наблюдаются кучки верб, но в силу своей кондиции мне как-то скучно произвести закуп без какой-нибудь постановки. Сценарий рисуется сам собой, и остается лишь выбрать подходящую для него старушку, что, впрочем, совсем не сложно, ибо глаз у меня наметан и я заранее знаю, с кем может пройти намеченный мной фортель.
      – Где тут у вас продаются вербы? – кричу я под носом у отобранной мною бабушки, пребывающей в явном унынии от не очень лихой торговли.
      – А это что?! – удивляется бабушка моей потрясающей тупости.
      – Это?! – еще больше удивляюсь я.
      – Это что, не вербы?! – пыхтит старушка и сует мне одну из веточек.
      – А можно понюхать? – спрашиваю я с сомнением.
      – Нюхай-нюхай! – милостиво разрешает бабушка.
      Я долго принюхиваюсь к веточке с совершенно серьезным лицом, потом объявляю старушке свое сногсшибательное резюме:
      – Что-то не нравится мне этот запах. Похоже, это не вербы.
      – Да ты что, сдурел, что ли! – злится старушка, начиная нервничать.
      – Ладно, бабушка! – говорю, возвращая ветку. – Проблема в том, что я свалился оттуда, где растут совершенно другие фикусы. А моя девушка… Моя самая любимая в этом городе попросила меня купить ей вербы. А я, клянусь своим дедушкой (его у меня, конечно, нет), никогда их раньше не видел. Вот вы говорите, что это вербы. Возможно, оно и так. Но где гарантия?! Может, вы, бабушка, порожняк мне гоните, и это совсем не вербы, а, например, одуванчики, которые вам нужно каким-нибудь образом сплавить. – К этому моменту для большего подогрева обрабатываемой старушки я достаю достаточно пухлый пресс и начинаю шелестеть хрустами. – Я действительно покупатель и даже оптовый, но только никогда не играю в темную. Докажите, что это и вправду вербы, и я куплю их все до последней.
      – Да как мне тебе доказать?! – чуть не плачет старушка, замечательно разволновавшись при виде новеньких стольников. – Ну не веришь, спроси у людей…
      – Нет, так не пойдет! Я пришел сюда покупать, а не людей расспрашивать. Доказать – это ваша обязанность.
      – Ляксандра! – в отчаянии она обращается к справастоящей мымре, торгующей какой-то дрянью. – Ну, хоть ты ему объясни.
      Но Ляксандра из совершенно другого теста и, отслеживая нашу разговорчик, уже давно просекла, что я просто чмарю старушку. Да и в настроении, судя по всему, была не самом радужном, отчего и среагировала адекватно. Пожалуй, даже слишком.
      – Ты что, старая, совсем охренела?! – рубит она, повернувшись к бабушке и, кажется, постучав при этом по ее лобешнику. Ну что-то такое она точно сделала. – Он же над тобой издевается!
      Старушка, наконец, въезжает и, как следствие, преображается.
      – Ах ты, леший! – пищит она на меня и даже пытается стукнуть веничком. В смысле, вербами.
      – Спокойно, бабушка, Ляксандра просто завидует.
      – Изыди!!! – шипит старушка, и по этому словечку я понимаю, что она ужасно религиозна, и это обязательно следует как-то использовать. Но только позднее, сначала нужно погасить Ляксандру, влезшую в чужой базар.
      Подойдя к этой мымре, я шепчу ей на ушко несколько теплых словечек, но она даже не шелохнулась. А когда я закончил, она уже не шепотом, а этаким гренадерским басом делает такую обратку, что у меня слегка отвисает челюсть. Такого набора непристойных словес, да всего лишь в единственной фразе я отродясь не слышал. Отступив на шаг, я резко меняю тактику:
      – Ладно, заткнись и ответь на один вопросик. А лицензия у тебя имеется?
      – Какая еще лицензия? – останавливается Ляксандра, которую это слово явно чем-то нервирует.
      – Та самая. На право продажи твоих херзантем. А иначе, лажа. Спекуляция, значица! От трех до восьми.
      – Отвали! – огрызается мымра, решив не реагировать на мои понты.
      – Я именно так и сделаю и прямо сейчас. Вон видишь, там на углу маячит мент. Я понимаю, что тебе он не страшен – ты, верняк, ему что-то максаешь за эти свои херзантемы. Но чуть подальше непременно найдется другой ментяра, с которым ты по нулям. И вот этому отдаленному я и отстегну свой стольничек – для пущей убедительности вытягиваю его из пачки – и шепну доверительно, что вот здесь без лицензии стоит нехорошая девушка, да еще обижает хороших мальчиков. И он, конечно, за эту бумажку не только тебя, но и бабушку заарканит. Даже не сомневайся!
      – Ты чо ко мне пригребался?! – звенит Ляксандра, похоже, решив, что такая подлянка вполне возможна от такого мерзавца, как я.
      – Хорош дребезжать, заглохни! У меня к тебе предложение, – Я придвигаюсь вплотную к мымре и продолжаю так, чтобы моя бабушка ни хрена не слышала. – Ментам я тебя не сливаю, ну и херзантем твоих прикуплю. А за это ты будешь стоять и помалкивать, и не науськивать на меня старушку. Лады?
      – А точно купишь? – спрашивает мымра, сразу же перестроившись.
      – Падлой буду, куплю. Вот тебе даже задаток. – Я отстегиваю ей червонец, чем окончательно ее вербую. – Ну и ты не стой, как столица Кампучии!
      Ляксандра не врубается и я ее просвещаю:
      – Короче, не стой Пном-пенем, а постарайся мне подсобить. Заметано?
      – Ладно, попробую!
      После подписания антикампучийской конвенции я по новой причаливаю к старушке, которая, как только мы заканчиваем перетирать с Ляксандрой, демонстративно отворачивается в сторону.
      – Ну все, бабушка, шутки в сторону, – начинаю серьезным голосом. – Давай, считать вербы. Беру все!
      После небольшой заминки бабушка решает открыться – все же не каждый день попадаются такие оптовички, пусть даже маленько йогнутые.
      – Если хочешь купить, продам, – говорит она, подбоченившись. – А если снова морочишь голову, то лучше уходи с богом.
      – Ты чо, Петровна, совсем охренела?! Где ты найдешь такого покупателя? Или хочешь торчать здесь до вечера? – встревает Ляксандра, отрабатывая свой червонец.
      Как видите, Петровна в течение пяти минут, с ее точки зрения, охренела дважды. Причем в совершенно разные стороны.
      – Считай, бабуся, считай! Время не ждет! – тормошу я старушку, которая, всполошившись от реальности происходящего, начинает лихорадочно суетиться, отчего, все время сбиваясь, никак не может досчитать до конца.
      – Ну все, не надо. Плюс минус одна – не суть. За все плачу катеньку. Лады? – предлагаю ей остепениться.
      – Какую еще катеньку? – напрягается бабушка, которой словечко это неведомо и которой, конечно, нужны не девочки, а бумажки.
      – Стольник! Сто рубликов, значит.
      – Сто рублей? – уточняет старушка, мучительно прикидывая, насколько ей это выгодно, и когда до нее доходит, что это существенно больше положенного, она готова меня расчмокать, но я ее останавливаю:
      – Только с одним условием!
      – Каким! – опять напрягается бабка.
      – Вы в бога веруете?
      – А как же?! – она прямо изумляется такому глупому вопросу.
      – Я тоже. Поэтому, пожалуйста, побожитесь, ну, чтобы мне было спокойнее, чтобы я точно знал, что это все-таки вербы. Я ведь, бабушка, честное иерусалимское, никогда раньше не видел таких цветочков.
      – Вот тебе крест, вербы! – божится старушка с видимым облегчением.
      – Похоже на правду, ибо верующие, как правило, не обманывают. Однако, в вашей любимой книжице есть одно хитренькое местечко, где разрешается ложь во спасение. Так что, не обижайтесь, бабуся, но одного вашего слова еще недостаточно. Нужны свидетели и желательно беспристрастные. Но это не проблема, мы их организуем в один момент.
      Если бы не Ляксандра, которая, кстати, неплохо смотрелась на подрисовке, бабушка точно сорвалась бы, ибо дошла уже до предела. Она даже что-то брякает, но мымра ее закрывает:
      – А чо ты расквакалась, старая! Ну, купит он, купит, не видишь что-ли…
      Я, тут же схватив одну вербочку, торможу проходящую мимо девушку и вопрошаю ее с улыбочкой:
      – Девушка, солнышко, ласточка… Меня уверяют, что это – сирени! А мне почему-то не верится. Объясни мне хоть ты, дитяти, что же это за фрукт?
      – Это тюльпаны, дедушка! – отвешивает она по ходу, чем восторгает меня до крайности. Отменная у нее реакция.
      – Вот видишь, бабушка, что говорит народ! А народ, как известно, всегда прав, и выходит, что это не вербы. А я ведь чувствовал, чувствовал, что это тюльпаны!
      Бабка называет меня антихристом, дьяволом и сатаной и уже готова полезть драться, но я ее стремительно отогреваю, выложив свежий хрустящий стольник.
      – Все, бабуся, замяли! Катеньку вы уже заработали, так что не стоит нервничать. А теперь вы все-таки посчитайте, сколько там этих вербочек. Просто для интереса.
      Получив денюжку, бабушка успокаивается и начинает считать по новой. Теперь уже без суеты. Получается семьдесят восемь. Взяв этот веник в руки, я решаю напоследок окончательно ее прихлопнуть.
      – Перед тем как проститься, я вас очень прошу, Петровна, сделайте милость, побожитесь еще раз, – говорю ей с серьезным видом. – Ну, чтоб никакие сомнения меня не мучили. Подтвердите, что это тюльпаны. Прошу вас!
      Я рассчитываю на известный закон инерции и, к моему удовольствию, он срабатывает.
      – Вот тебе крест, тюльпаны! – с разгона божится старушка, желая побыстрее от меня избавиться.
      После этой чудесной фразы начинается не менее чудесный эндшпиль.
      – Ляксандра! – Ору я в жутком восторге. – Ты видишь, чо делается! Петровна побожилась, что это тюльпаны. Ну и как после этого верить верующим? И, вообще, где мы живем?!
      – Безбожница! – навешивает Ляксандра, которая и сама уже ловит кайф от всей этой бендермендии.
      – Как вам не совестно, бабушка! Иуда, и тот хоть за чистое серебришко продал Христа, а вы за какой-то бумажный стольник. Стыдно, бабушка, стыдно… – журчу я трагическим голосом, но в совершеннейшую пустоту, ибо бабушка не реагирует. Осознав сказанное, она плюхается прямо на ящик и сразу же столбенеет. Я бы еще полюбовался чуток этой ее кондицией, кабы не девушка справа.
      – Ну а мои то купишь? – напоминает Ляксандра, подразумевая свои хреновины.
      – Проехали! Но ты не печалься – червонец твой. За чуткость и доброту, и за понимание ситуации.
      Червонец – не так уж и мало за несколько вовремя сказанных слов, и Ляксандра с радостью от меня отвинчивается. И я, наконец, покидаю рынок с охапкой вербочек, успевая заметить, что бабка продолжает сидеть на ящичке, стремительно шевеля губами. Так она кается из-за этого проклятого «Вот тебе крест, тюльпаны!».
      Подойдя к машине, я вспоминаю что вербочек семьдесят восемь, а так как четность здесь не уместна, приступаю к другому действу. Отделив от веника девять веточек, начинаю искать Татьяну. Это имя я выбрал лишь потому, что оно из наиболее часто встречающихся. И каждый раз, когда мимо проканывает какая-нибудь симпампулечка, я причаливаю к ней с вопросом: «Девушка, милая, вы не Татьяна, случайно?» Раз десять у меня пролет, пока, наконец, не попадаю в яблочко.
      – Да, а что? – останавливается перед мной блондинка, естественно, удивившись.
      – Тогда это вам! – объявляю с чистой улыбкой и вкладываю вербы в ее ладошки.
      Татьяна смотрит на меня в замешательстве, и я продолжаю:
      – Это от нашего общего друга. Ну, вы знаете, сам он немножко стеснительный, потому и попросил меня оказать ему эту услугу. Но человек замечательный и это не просто слова. Я ведь, Танечка, никогда не ошибаюсь в людях.
      Затем усаживаюсь за руль и, уже высунувшись из окна, навешиваю под завязку:
      – Постарайтесь его полюбить, он этого действительно стоит. И будьте счастливы!
      Татьяна остается стоять с этим веничком, о чем-то усиленно размышляя, а я трогаюсь с места, ужасно собой довольный. Во-первых, бабку отправил в ступор и, кажется, основательно. Верняк, дочалив до своей халупы, она, в силу крайней набожности, будет бить челобитную и выклянчивать у Него прощения за эти свои «тюльпаны». Ну и девушку озадачил и, возможно, с большими последствиями. Ведь вокруг этих милых мордашек неизменно крутятся мальчики, которые ей все до фени, кроме одного единственного, не сильно к ней расположенного. Так оно чаще всего и случается. И, естественно, эта Татьяна после долгих раздумий посчитает, а, точнее, пожелает посчитать, что эти вербочки от него и устроит ему дознание разными полунамеками, в результате чего он еще более к ней охладеет, а может, и, вообще, испарится без всякого объяснения. И долго-долго будет рыдать Татьяна в своей маленькой комнате в многоэтажке, а в это же время моя ошалевшая бабушка будет ползать по своей норе в состоянии «ё-моё». Нормальный вышел дуплетик, и, значит, день я прожил не зря, как и все остальные, отпущенные мне Всевышним.

      Сероглазая предстает в своем шелковом черном халате, подходящем ей до безобразия. Не давая ей опомниться, я, как цунами, врываюсь в хату с огромной охапкой верб.
      – Что это? – спрашивает она, растерявшись от неожиданности моего подношения, да еще в такой вот изысканной форме. Так, в общем-то, носят дрова.
      – Гладиолусы, зайчик! – отвечаю весело и прямиком направляюсь в спальню, где начинаю разбрасывать вербы.
      – Ну, ты даешь! – Слегка обалдев, Елена идет за мной следом, наблюдая за моими действиями.
      – Так, Елёнкин! – начинаю крайне торжественно. – Как мне помнится, в вашем православном букварике имеется вербное воскресение. Однако, сегодня пятница, и значит, древние, как всегда, ошиблись, и мы их, как всегда, поправим. Короче, воскресение отменяется, а взамен я объявляю вербную пятницу. Тащи свой букварь, сейчас мы внесем поправку. Только не надо так морщить свой носик и так трепетно относиться к тому, что придумали самые обычные человеки. Тем паче, что сегодня действительно пятница, и, значит, я прав, что настолько банально, что просто невыносимо.
      – Ты, конечно, не можешь, чтобы чего-нибудь не осквернить! – «негодует» Елена, относящаяся ко всем этим праздникам вполне серьезно. В отличие от меня, которому, что масленица, что сметаница – одна хиромантия.
      – Ладно, малыш, разрешаю – пусть воскресенье останется. Мы просто внесем дополнение в качестве вербной пятницы. Но это максимум, больше уступок не будет! И, вообще, кончай препираться. Я не видел тебя сто лет и мне надо основательно оеленеть. Ну и тебе пора орюмашиться…
      По этой ходке мы барахтались очень долго, ибо сто лет – это слишком много для двух половинок целого, к тому же, сошедших с ума. И не на каком-нибудь бархатном ложе королевской опочивальни, а в светлой избушке на Юго-Западной, в окружении первых верб, заполонивших наши глаза.
      Затем я рассказываю сероглазой о своих постановках на рынке, считая их очень забавными, но, как ни странно, «бабушка» ей не нравится. Она даже называет все это хамством в свойственной мне манере.
      – Да что ты, дружочек! – удивляюсь я. – Этой же бабке за десять минут очистился целый стольник.
      – Ваш стольник, господин Рюмашевский, – наставляет меня малышка, – похож на пощечину собственной матери. Или на что-то из этой области.
      Сравнение не самое удачное, но мне не хочется вступать с ней в дискуссию, и я тут же навешиваю вторую свою картиночку. «Татьяна» ей нравится, и мы даже начинаем перетирать возможные продолжения.
      – А знаешь, – заканчивает Елена аналитическое обозрение, – ведь может так статься, что этой девочке никогда не дарили цветов. И тогда это просто здорово.
      – Не приведи, Господь!
      – Почему? – удивляется Елена.
      – То было бы слишком для нее замечательно, и будь я в этом уверен, то ни за что бы не подарил.
      – Рюма! – грустно роняет малышка. – Ну, ты же совсем не такой. Почему тебе так хочется казаться гадким? Ты, как будто, стесняешься быть хорошим.
      – Промчались! Мне не нравится этот музон. – Меня действительно нервирует ее открытие, ибо есть в нем какая-то правда. А правда в отношении собственной личности всегда меня раздражает…
      Потом мне хочется есть, что после дзэна вполне естественно, и я подъезжаю к этой не самой пикантной теме довольно небрежным голосом.
      – Тебе не кажется, зайчик, что пора нам чуток заправиться?
      – Как это гнусно – все время что-нибудь есть! – вздыхает Елена, имея в виду человечество. – Ладно, сейчас мы что-нибудь сообразим.
      – Так что у нас сегодня? Опять яичница, или опять картошка?
      – А почему опять?! – Ей явно не нравится, что я ткнул ее носом в это ужасающее однообразие. – Ты что, хочешь сказать, что ничего другого я не умею?
      – Нет, я только спросил – яичница или картошка, потому как все остальное мне уже надоело.
      – А знаешь, что? – сероглазую очевидно осеняет нечто.
      – Ну?
      – У меня есть идея!
      – Смертельная?
      – Я испеку для тебя блины! Кстати, любимое действо моей маман. Это будут потрясающие блины – я прекрасно помню, как она их готовила. – Она в явном восторге от своей идеи, кажущейся мне безумием.
      – Не сомневаюсь, но есть масса прекрасных дел, которые я еще должен сделать. Пощади мое будущее, дай мне еще пожить.
      – Значит, ты считаешь, что у меня не получится! Так?
      – У тебя то получится. Только вот у меня после этого, боюсь, уже никогда ничего не получится.
      – Посмотрим! – отчеканивает Елена и, добравшись до гостиной, начинает шарить по полкам. Эту кондицию я прекрасно знаю и понимаю, что ее уже не остановишь.
      После долгих блужданий по книжным рядам она все же откапывает какую-то паршивую брошюру по кулинарии и, плюхнувшись в кресло, принимается ее изучать.
      – А зачем тебе книжка? – продолжаю ее подначивать. – Ты ведь прекрасно помнишь, как их готовит твоя маман.
      – Отстань! – отрезает сероглазая, лихорадочно листая справочник. Найдя, наконец, рецептик, она грациозно поднимается и, стуча каблучками, направляется в сторону кухни. Приблизительно такой же поступью, какой Бонапарт двигался на Москву, что, как вы знаете, закончилось одним пожаром и, помнится, больше ничем.
      Я продолжаю лежать и покуривать, пока меня не одолевает сон, этакая полудрема. А пробуждаюсь от едкого запаха, доносящегося из кухни. Что-то там явно уже подгорело и, кажется, основательно. С ехидной улыбкой вползаю на кухню, где мой бедный малыш сражается со сковородой и какой-то неясного цвета жижой. Она так извелась от этих своих модуляций, что даже слегка окрысилась.
      – Рюма, я тебя очень прошу, исчезни! – произносит Елена на грани истерики, ибо я со своей ухмылочкой и неизменной готовностью что-нибудь вставить – это уже последнее, что она в состоянии вынести на этой проклятой кухне.
      Ужасно развеселившись, я удаляюсь в гостиную, где, устроившись в кресле, начинаю листать какую-то книжицу в ожидании приглашения. На чудесное действо под названием: «Блины и вечность».
      Минут через сорок меня торжественно приглашают на кухню, где на столе возвышается горка румяных блинов. Елена садится напротив с видом человека, совершившего невозможное.
      К моему удивлению, блины оказываются вполне съедобными, но признать сие я, естественно, не собираюся, тем паче, что Елена этого ждет.
      Когда я докушиваю первый блин, сероглазая не выдерживает:
      – Ну как?
      – Прелесть! – отвечаю коротко, но моя гримаса очень мало соответствует сказанному. Это мой фирменный способ подавать комплименты, по-другому я не умею.
      Второй блин поглощается таким же макаром, только лицо мое становится еще более озадаченным.
      – Тебе что, не понравилось? – снова спрашивает малышка уже заметно расстроенным голосом.
      – Да что ты, дружище! Твои блины – это именно то, чего мне так не хватало раньше. И это еще мягко сказано.
      – Знаешь, Рюмочка, если они тебе так не нравятся, ты можешь их и не есть. Вот только не надо ломать комедию. И не думай, что этим ты сильно меня расстроишь…
      Последнее невозможно, потому как уже случилось.
      – Какая комедия! Разве можно такое не есть?! – Я вытягиваю блин под номером три откуда-то из середины, в «надежде» на то, что хоть этот окажется более-менее. Но едва начинаю его поглощать, как происходит на редкость забавная сценка и весьма для меня неожиданная.
      Елена резко поднимается со стула, так же резко убирает у меня из под носа блюдо с блинами и швыряет его в раковину. Блюдо, естественно, разбивается, ну и блинам приходит звиздец. Затем, вернувшись на место, обхватывает лицо ладошками и застывает в глухом отчаянии. Мне не нравится эта кондиция, и я решаю ее отогреть.
      – Что с тобой, маленький? – начинаю, устроившись рядышком. – Твои оладушки, то есть, блины, мне и впрямь понравились, я просто не совсем удачно выразил свое восхищение.
      – Не ври, Рюма! Я все же не настолько дура.
      – Понравились, ей богу, понравились…
      – Перестань делать из меня идиотку! – отрезает малышка, отвернувшись к окну.
      – Елена, нельзя быть такой недоверчивой. Оладушки, то есть, блины, были в полном нормале, и это тот самый случай, когда я тебя не обманываю.
      – Ну все, хватит… Я и сама прекрасно понимаю, что опять получилась гадость. Ничего, ну ничего у меня не выходит… Просто напасть какая-то!
      Еще немного и она расхнычется, но я ее опережаю:
      – Все, проехали! Мне это уже надоело. Плевать я хотел на блины и на все остальные пампушки. Я вполне могу обойтись и без них. Все это дребедень, которую может сварганить любая курица. Зато у тебя получается то, на что не способна ни одна из них. Ты – родничок в пустыне, к которому один за другим подползают сожженные солнцем странники… – Здесь меня малость заносит, но я тут же себя возвращаю в нормальный вектор. – Ты пахнешь жизнью больше, чем сама жизнь. И вот именно за это я и люблю тебя. За это, а не за блины, так что все у нас с тобой еленчик! Лучше и не бывает.
      Наклонившись к ней, я начинаю целовать ее губы, глаза, волосы… Постепенно малыш размораживается и уже совершенно теплый топает за мной в гостиную, где мы приступаем к неизменному чаепитию, добавив к этому крымское вино, бутылочка которого обнаружилась в ее сусеках, где, будучи присланной из Симферополя, простояла аж целых полгода, настолько Елене не нравилось это действо. Однако, время от времени я все же что-нибудь в нее запихивал. Правда, в очень маленьких дозах – максимум пару соточек красного. То был ее четкий предел, от которого она стремительно хорошела и объявляла себя вдребезги пьяной.
      После чая с крымским мы начинаем играть в «башмачок» (была у нас и такая игра). Елена, сидя напротив, покачивает туфелькой, свисающей на самом кончике. Какое-то время я зачарованно наблюдаю за этим действом, потом, «выйдя из транса», ударом ноги сбиваю туфельку в сторону. Сероглазая тут же начинает требовать, чтобы я – гадкий мальчишка – немедленно ее поднял. Я долго отнекиваюсь, но в оконцовке всегда ломаюсь и, как бы раскаявшись, поднимаю башмачок и водружаю его на место. Иногда перед этим демонстративно его целую. «Вот так!» – торжествуя, объявляет Елена и вновь начинает покачивать башмачком прямо у меня под носом. «Ах так!» – мгновенно «вспыхиваю» я и снова его сбиваю. А через пару минуток, опять «сломавшись», тяжко вздыхаю и отправляюсь за милым предметом, чтобы вернуть его сероглазой…
      После «башмачка» на Елену находит желание слегка меня потретировать, а заодно и себя завести по ходу.
      – Ну что, опять не вышло? – вопрошает она ехидно.
      – Что именно?
      – Смыться, дружочек. О чем ты давно уже тайно мечтаешь.
      – Что ты несешь, малышка! – «возмущаюсь», поражаясь ее интуиции, так как именно в этот момент я снова подумал о том, что это нестерпимое счастье пора уже как-то прихлопнуть. Покамест не слишком поздно, ибо силы мои убывают с каждым ее «башмачком».
      – Корабельная крыса по кличке Рюма все никак не решается спрыгнуть в штормящее море. Вот что я имею в виду, и ты это прекрасно знаешь.
      – Предположим, что ты права, – соглашаюсь я на эту игру с щемящей для нас начинкой. – Но это пока не решаюсь. Это пока у меня не получается. Однако…
      – И не получится, Эр! – перебивает Елена совсем уже веселым голосом.
      – Посмотрим!
      – Не получится, старче. Даже и не пытайся.
      – Там сказано: «Не зарекайся».
      – Но ты не печалься, все будет полный еленчик.
      – Интересно, как?
      – Элементарно, Ватсон! Я сама от тебя уйду.
      – Как это, ты уйдешь?! – мне тоже становится весело.
      – Как это, как это… Очень просто – уеду!
      – И куда конкретно?
      – Например, в Аргентину!
      – Только не туда! Там уже слишком тесно.
      – Хорошо. Можно и в Магадан.
      – А, может, все-таки в Симферополь? – спрашиваю голосом старой ключницы, обнаружившей в винном погребе фигуру отца Онофрия.
      – О Симферополе я как-то забыла, но это хорошая мысль.
      – А-га!!! – голосом той же ключницы, поймавшей батюшку за руку.
      – Это вроде не твое словечко. С чего бы вдруг?
      – От стратегического восторга и тактического наслаждения. Я остро почувствовал, как этот мир прекрасен, там, где меня нет.
      – Скоро и я почувствую.
      – Значит, все-таки – Симферополь? – возвращаюсь я к Черному морю.
      – Пожалуй, да.
      – Ну что ж, я могу сказать тебе только одно.
      – Скажи!
      – Ты станешь самым хорошеньким камикадзе.
      – Никаких камикадзе, я стану самой хорошенькой в мире женой.
      – Ха-ха!
      – Что, ха-ха, сволочь?
      Мое междометие попадает в больную точку, отчего она и срывается.
      – Ты будешь такой же женой, – объявляю уже более жестким голосом, – как я мужем. Даже не пробуй – у меня это не получилось. И это при том, что свою половинку я все же любил, как, собственно, и сейчас. Пусть и не так, как раньше, однако… А для тебя Черноморушка просто чмо.
      – Что за гнусное слово?
      – Это всего лишь аббревиатура, означающая – честный милый охламон. И не более.
      – Жаль!
      – Напрасно. Жалеть чмо – самое последнее дело.
      – Жаль, что ты его не видел!
      – А тебе что, было мало одного опрокинутого грузина?
      – Мало не мало, но лучше вам не встречаться. Я ведь, дорогой, не вынесу, если увижу тебя распластанным.
      – На Черноморе?
      – На асфальте.
      – Ты допускаешь такое?
      – А другое представить трудно. Впрочем, ты же его не видел.
      – Ясненько. Этакий Черномуромец Симферопольского уезда.
      – Во всяком случае, габариты несовместимы! – навешивает сероглазая.
      – Ну, а как там с техникой?
      – Она совершенна!
      – Значит, он еще и боец.
      – Он тренер по дзю-до.
      – Дзю-до! – Мое лицо становится задумчивым. – Я где-то слышал это словечко… А-а, вспомнил. От одного парниши, который после моего роскошного майягири стонал на земле и все горестно причитал: «А говорили, дзю-до, дзю-до…» Он тоже был дзюдоистом. А ты, кстати, знаешь, что такое дзю-до? Ну, конечно, не знаешь, но я тебе покажу.
      Резко поднявшись, я стремительно провожу захват и, повесив сероглазую себе на плечо, доношу до люли.
      – Да, ты действительно классный боец. Особенно с женщинами, – замечает Елена, когда я нависаю над ней скалой.
      – Это ты точно подметила. На женском чемпионате по рукопашке я бы выиграл самый почетный кубок. Однако, вернемся к нашим баранам. Значит, сероглазая девочка решилась-таки выйти замуж.
      – Давно пора.
      – Но ведь это совсем не твое, малыш! Ты же степь, а не кухня. Во что ты себя загонишь?
      – Не стоит так сильно меня возвышать. Я просто женщина, которой тоже хочется…
      – Я всегда это делаю, когда тебе хочется!
      – Но мне хочется и другого. Тепла, уюта, спокойствия… Всего того, чего вы, господин Рюмашевский, мне никогда не сможете дать.
      – Здесь я согласен. Но раз такая картиночка, то у меня к тебе очень большая просьба. Разреши мне самому отвести тебя под венец в качестве милого друга.
      – С удовольствием, Эр. Мне и самой этого страшно хочется.
      – Я даже буду держать свечу.
      – Замечательно!
      – И не только в церкви.
      – Совсем замечательно.
      – Я пойду еще дальше – я буду давать вам советы, а, может, и помогать.
      – А вот это, пожалуй, лишнее. Мы прекрасно справимся и без тебя.
      – Это вам только кажется. И потому, когда Черноморушка начнет пробуксовывать – а с ним это точно случится – я, слегка его отодвинув, сделаю все, как надо, после чего твой бедняжка меня непременно спросит: «Глубокоуважаемый Рюмашевский, вы же Мальчиш-Кибальчиш, откройте, пожалуйста, вашу самую главную военную тайну!» И тогда я хлопну его по плечу и скажу кибальчишским голосом: «Беда твоя, буржуинушка, не в том, что у тебя короче, а в том, что она не любит. Это и есть та самая главная тайна, которую вы, буржуины, никак не хотите понять!» Правильно, маленький? – завершаю, погружаясь в ее глаза в предчувствии близкого дзэна.
      – Хватит, Рюмочка! Мне надоел этот долбаный Черномор!
      «Долбаный» – это мое словечко, и в сочетании с Черномором оно мне бальзамом ложится на душу. И я еще раз понимаю, насколько не опасна эта позиция…

      Эта ночь была жутко хорошей. Я любил ее очень трогательно, даже немножко по-детски, как никогда раньше. С какой-то особенной нежностью, безысходностью и чистотой…
      После мы долго лежим неподвижно – Елена, уткнувшись в меня клубочком, а я на спине с размагниченными глазами. И долго молчим и слушаем. То самое сердце… То, что одно на двоих.
      – О чем оно, Гуру? – спрашивает меня Елена.
      Если б я знал. Если б я только знал…

      А потом наступил апрель. Наш самый последний месяц, к началу которого я уже твердо решил оторваться от сероглазой. Соскочить с этой жутко прекрасной иглы, на которой мы сидели оба.
      Числа седьмого я приезжаю к ней именно с этой целью, хотя плохо представляю, как это осуществить. А при виде Елены и вовсе сбиваюсь с курса, испытывая несвойственную мне растерянность и явный паралич воли. Море снова на меня накатывает и начинает шептать в мое быстро слабеющее сердце: «Останься, останься, останься…»
      И я остался бы, если мог. Если бы не знал заранее, что ничто нельзя удержать, там, где господствует ветер…
      Какое-то время мы сидим в гостиной, перетирая что-то нейтральное, потом вдруг, без всякого перехода, Елена меня огорошивает:
      – Рюма… Я хочу тебе что-то сказать.
      По ее глазам я понимаю, что это будет что-то особенное.
      – Только ты не очень злись! – добавляет малышка, не зная, как приступить.
      – Я буду спокоен, как мистер Титаник до встречи с мистером Айсбергом.
      – Я говорю серьезно! – Елене не нравятся мои сравнения, не тот у нее настрой.
      – Все, молчу! – я сразу перестраиваюсь и для большего самообладания вытягиваю сигаретку.
      – Я хочу завести ребеночка… – выдает она тихо и смотрит в меня своими необычно распахнутыми глазами, в которых и боль, и надежда, и что-то мне незнакомое. И я понимаю, откуда все это. Так она хочет меня удержать, или хотя бы что-то от меня оставить, если я все же уйду.
      – Малыш… – начинаю я медленно, еще не зная, что ей сказать. – Все это совсем не просто…
      – Тебя это не коснется, это будет моя проблема, – быстро говорит Елена.
      – Дело не в этом. Лавэ у меня хватит и на десять младенчиков, если, конечно, держать их впроголодь. Проблема в тебе. Что ты будешь с ним делать?
      – Я буду его любить, – отвечает сероглазая после замечательного раздумия.
      – Это понятно, но его надо еще и воспитывать, а ты даже не представляешь, какой это ужас. Ты погрязнешь в пеленках, зеленках, подгузниках и распашонках. Он будет орать по ночам, как резаный, не давая тебе заснуть. От него и днем не будет покоя, и постепенно ты начнешь проклинать и его, и того, с чьей помощью он явился. То бишь, меня, дорогуша. А в оконцовке он так тебя изведет, что ты станешь его ненавидеть…
      – Рюма! – ужасается Елена. – Ты что такое говоришь?! Как можно ненавидеть своего ребеночка?!
      – Запросто! Впрочем, в отношении тебя я, может, и перебрал, но жизнь он тебе исгадит, за это я отвечаю. К тому же есть и другая причина, чтобы уберечься от этой глупости. Я терпеть не могу детей и особенно маленьких. А потом, мне трудно представить, чтобы какой-нибудь выползень мешал нам любить друг друга, а именно этим он и займется, как только причалит оттуда. Можешь не сомневаться, – завершаю лекцию, уже обретя под ногами почву.
      – Если причина только в твоей нелюбви к ребеночкам, то я просто не буду его тебе показывать, – продолжает сопротивляться малышка.
      – И каким это образом?
      – Я буду прятать его в чуланчике.
      – Ладно, Елена, ты сама уже видишь, что все это чистая лажа, раз мы добрались с тобой до чуланчика. Я, конечно, тебя понимаю, но это от минутной слабости. Она у тебя пройдет.
      – Как у тебя все красиво расписано! – сероглазая, резко изменившись, начинает злиться. – Ты хочешь уйти, оставив меня ни с чем. Абсолютно! ни с чем. Как будто тебя и вовсе не было. Ну разве так можно?
      – Успокойся, маленький… Только так и должно уходить волкам, к семейству которых безусловно относится возлюбленный вами Эр. И когда-нибудь ты поймешь, насколько я прав сегодня. До какой ужасающей степени. И не надо грустить, дружок, все у нас полный еленчик!
      – Ну какой же это еленчик?! – не соглашается сероглазая. – Это что-то нечеловеческое…
      – Нет, любимая, именно это и есть еленчик. А все прочее – размазня. Студень, желе, жижа… И не нам ею пробавляться.
      – Рюма, Рюмочка! – она всегда начинала так, когда хотела до меня достучаться. – Но ведь должен же быть какой-то выход. Ведь ты сам говорил, что он есть всегда.
      – Конечно, есть. – Меня начинает нервировать ее нежелание угомониться. – Их даже целая куча. Например, перед уходом я могу тебя пристрелить. Мы сделаем это чисто, но рано или поздно контора меня все же вычислит, и, как следствие, – арест, тюрьма, зона и профессия дровосека. Моя мама тотчас повесится, отчего мой батя сойдет с ума. От счастья, конечно, но это уже детали. Короче, он тоже канет. Как видишь, расклад печальный, и, стало быть, отменяется… Можно иначе, как у Ивана Алексеевича – отправить тебя в монастырь. Однако, этих чудесных мест на Руси почти не осталось. Все испоганили большевички, на которых твой папенька спит и молится, как и прочие большие папы. Впрочем, если и откопать для тебя монастырь, ну в какой-нибудь глухомани, то и это ничего не решит, ибо долго ты там не продержишься. От силы пару недель, накрайняк, месячишко с хреном, а потом все равно сбежишь. А если и не сбежишь, то тебя изымут оттуда твои родители, да еще устроят дознание, и мне, естественно, снова навесится. Я могу продолжать до утра, перечисляя всевозможные варианты, и все они будут из той же оперы. Так что, видишь, насколько все безнадежно…
      Елена молчит, и я ее обнимаю.
      – Проехали, солнышко. У меня есть отличный кореш и зовут его Жак Превер, который всегда говорил в таких вот тяжелых случаях: «Потом будет поздно, скорее меня поцелуй. Наша жизнь – это то, что сейчас». Так что давай, я тебя поцелую.
      – Не хочу! – упрямится сероглазая, плотно сжимая губки, но по этой милой ужимке я понимаю, что из ситуации мы уже выползли.
      – Но я все равно это сделаю.
      После небольших трепыханий малышка сдается, и я целую ее бутончик – этот пухленький «боже ж мой».
      – А знаешь, Гуру! – Этим «Гуру» она еще пытается меня пробить. – У тебя ведь есть и другой замечательный кореш, и зовут его Антуан.
      – Какой конкретно? Антуанов на свете тьма. – Я, конечно, сразу понимаю, к чему она клонит, и это бесспорно удачный маневр на подброшенного ей Превера.
      – Экзюпери!
      – А-а! Это тот, кто однажды чирикнул: «Ты в ответе за всех, кого приручил».
      – Именно.
      – Не спорю. Он мне действительно кореш, и чирикнул, в общем-то, в яблочко. Вот только есть здесь одна неувязка. Он ведь тоже исчез, Елена. И между прочим, так лихо, что никто ничего не понял и до сих пор не могут понять. Так что остановимся на Превере… Но если ты хочешь… Если ты все же так сильно хочешь, я назову тебе этот выход…
      Отойдя от малышки, я закуриваю сигаретку и после паузы продолжаю:
      – Так вот, дорогая, выход здесь только один. Ибо сказано в писании от мистера Эр в соавторстве с мистером Гу – это их совместное сочинение… Так вот, там сказано: «Любимые должны умирать. Точка». Причем без всякого насилия со стороны… Впрочем, это всего лишь шутка, и ты не сильно на ней зацикливайся.
      Однако, Елена воспринимает это иначе, чем просто шутку, что я четко вижу по ее глазам. Что-то ее напрягает. То ли сама идея, то ли то, что я осмелился ее подсунуть, пусть даже в такой ненавязчивой форме. А может быть, нечто третье…

      Перед уходом она останавливает меня вопросом:
      – Ну и когда ты снова объявишься?
      Вопрос, обычный, но по тому, как Елена спрашивает, я понимаю, что она боится больше меня не увидеть.
      – Да что ты, малыш! – Я беру ее за руки и притягиваю к себе. – Я ведь не крыса, Елена, я – волк. И уйду я только по-белому. И никак иначе…
      Уже дома я вспоминаю о своей наколочке и возникает идея вставить ее в подходящую рамку. Это должна быть новелла, абсолютно очищенная от реальности. Как слеза безымянного человека. Как боль, эквивалентная только самой себе и неуловимая никаким мерилом. Я понимаю, что только так и смогу объяснить сероглазой то, что невозможно выразить в обычной форме, даже с подачи Гуру.
      Я ведь, ребятки, действительно считаю, что любимые должны умирать. И речь не о тех, которых мы любим, чтобы любить, по этой извечной потребности, присущей душе и разуму, а совсем о других – приходящих к нам по запределу, как свет на исходе тьмы, как дождь после тысячелетней засухи, как небо после земли. Они должны умирать, и это – единственный выход.

      Наша финальная пауза длится до четырнадцатого апреля, и к этому моменту я уже твердо решил, что то будет последняя встреча и никакое море не сможет меня тормознуть. Так я решил, и стало быть, так оно будет. Ибо так угодно железу, а ведь железо и есть тот бог, кому я поклонялся с таким яростным упоением. Теперь у меня бог другой. Но это теперь…
      Тринадцатого апреля я на одном дыхании «отрабатываю» задуманную мной новеллу, с которой на следующее утро причаливаю к сероглазой. В самый последний раз.
      Елена встречает меня с улыбкой, в которой огромная радость и очень большая грусть.
      – Я пришел, Елена. Видишь, я все же пришел! – говорю, целую ее глаза, и мы тихо проходим в гостиную.
      – Это тебе! – Я протягиваю ей листочки. – Всего лишь рассказ, не больше, но я надеюсь, что ты все поймешь. – Затем выхожу покурить на кухню, оставив малышку с «Еу».

ЕУ

      Она пришла и сказала, что хочет умереть. Эта мысль мне понравилась сразу.
      – Я решила умереть сегодня! – говорит Еу, покачивая башмачком.
      Я представил ее в деревянном ящике, и большая нежность накатила на меня волной.
      – Но у меня есть одно желание.
      Она будет лежать в цветах, и это должны быть черные хросы, как море, откуда она пришла.
      – Я хочу увидеть его перед смертью.
      Я готов был исполнить любое ее желание, лишь бы это случилось.
      – Ты должен его привести.
      Ее тонкие пальцы будут покоиться на груди, а я буду шептать у ее изголовья: «Благодарю тебя, Господи, что ты не дал ей уйти от меня…»
      – Ты ведь сделаешь это, Гуру?
      – Не переживай малышка, я приведу его прямо сейчас.
      Вокруг этого у нас с ней всегда были жаркие споры. Я верил, что он существует, она – нет. И вот перед смертью малышка решила принять мою веру, чем несказанно меня осчастливила. Как и своим решением умереть.
      Я целую Еу и быстро выхожу из дома. В нашем маленьком городе только один цирк, в котором работает клоун То. Мой приятель дымит сигареткой, когда я влетаю к нему в уборную.
      – Привет, То! – кричу ему прямо с порога.
      – А, это ты, Гуру, – устало роняет клоун, срывая с себя парик.
      – То, у меня мало времени и мне срочно нужна твоя помощь.
      – Ничего не выйдет, старик, сегодня я на нуле.
      – Деньги здесь ни при чем. Мне просто нужен твой папа.
      То изображает гримасу, означающую недоумение.
      – Понимаешь, То, моя девочка сейчас умирает. Она никогда не верила, что у клоуна может быть папа. И вот теперь перед смертью, хочет его увидеть. Увидеть и умереть. Это ее самое последнее желание, поэтому я и пришел.
      – Я должен тебя огорчить, – вздыхает То, отрываясь от стула. – Я никогда не видел своего отца.
      – Ты убил меня, То. Это просто нечестно с твоей стороны.
      – Понимаю, но то не моя вина.
      – Что же мне делать? Я не могу вернуться ни с чем!
      – Давай обратимся к Тики, – подумав, решает То.
      – Тики?!
      – Это маэстро. Когда-то он был самым хорошим клоуном на всем побережье. Потом от Тики ушла жена, и он перестал выходить на манеж. Это было давно, когда тебя еще не было в нашем городе.
      – И что, у Тики есть папа? – спрашиваю я с надеждой.
      – Нет, Гуру, к сожалению, у него тоже нет папы.
      – Но тогда зачем он нам нужен?!
      – Он достаточно стар и вполне сойдет за моего папашу. Нам надо только его убедить.
      – Ты не знаешь мою малышку. Она сразу его раскусит.
      – Не волнуйся, старик, – улыбается То. – Она его не раскусит. Тики способен сыграть все и даже папу, которого нет.
      – Хорошо, но тогда бежим – она может умереть в любую минуту.
      Мы выскакиваем из цирка и мчимся на другой конец. Тики живет в мансарде. Он стар, беззуб и совершенно непознаваем. Когда мы к нему врываемся, он лежит на полу и беседует с канарейкой. То рывком поднимает маэстро, а я начинаю излагать ситуацию.
      – Какая хорошая девочка! – восторгается Тики, выслушав мой рассказ. При этом он судорожно вытирает слезы.
      – Ну так вы нам поможете? – наседаю я на него.
      – Конечно-конечно… – верещит маэстро, продолжая всхлипывать.
      – Кончай, Тики! – злится То. – Ты же не на манеже.
      – Ты всегда был бесчувственным, То! Всегда! – в сердцах отвечает Тики.
      – Послушайте, маэстро! – встреваю я в эту сцену. – Все это очень трогательно, но у нас совершенно нет времени. Пока вы здесь плачете, она умирает. Нам надо спешить!
      – Дайте мне только одну минуту! – восклицает Тики и начинает лихорадочно суетиться. Но в минуту он не укладывается. А все из-за того, что никак не может найти свой проклятый второй башмак.
      – Оставьте! – говорю я нервно. – Мы донесем вас и так.
      Мы тут же хватаем Тики и мчимся обратно через весь город.
      Когда мы приходим, Еу сидит на полу и собирает кубики. Увидев нас, она улыбается:
      – Ты нашел его, Гуру?
      – Да, дорогая! Вот это клоун. А это его родитель.
      – А ты не обманываешь меня опять? – спрашивает Еу, сразу насторожившись.
      – Что ты, Еу! Разве я могу обмануть тебя перед смертью!
      – Но ты ведь всегда меня обманывал, милый!
      – Побойся бога, малышка! Я могу обмануть любого, но только не тебя. Я просто не умею лгать, глядя в твои озера.
      – Хорошо, Гуру, я тебе верю.
      Я вижу, что еще немного и Тики опять расплачется. Слишком он был чувствительный.
      – Подойдите поближе! – говорю я маэстро, подталкивая его рукой.
      Тики подходит и становится рядом с ней.
      – Вы действительно папа клоуна? – спрашивает Еу, всматриваясь в его лицо. Тики начинает всхлипывать.
      – Девочка! Милая девочка… – говорит он, захлебываясь слезами. – То мой единственный… – Он долго не может выдавить слово «сын» и начинает громко рыдать. И, рыдая, продолжает булькать. – Это единственное, что у меня осталось… А ты… ты… не веришь…
      Мы начинаем его успокаивать, но Тики, войдя в раж, уже не может остановиться. Он до того расходится, этот маэстро, что я чуть было не решаю, что То меня разыграл и этот рыдающий старикашка и вправду его папаша. В конце концов, маэстро приходит в норму и Еу, взяв его за руку, просит:
      – А можно мне потрогать ваш нос?
      – Ради Бога! – улыбается Тики, наклонившись к моей малышке.
      Еу берет его за нос и начинает сильно выкручивать.
      – Что она делает?! – думаю я, напрягаясь. – Она же оставит его без флюгера.
      Но Тики даже не квакает. Он совершенно очарован Еу и, кажется, это взаимно.
      – Да, ты был прав, Гуру, – говорит малышка, оторвавшись, наконец, от Тики. – Теперь я вижу, что он настоящий. Спасибо милый…
      – Идите! – говорю я клоунам и быстро их выпроваживаю.
      Мы остаемся вдвоем. Я опускаюсь на Еу и начинаю гладить ее лицо. Я жду, что она умрет, но вместо этого она засыпает, и улыбка у нее довольная. Настолько довольная, что меня начинают одолевать сомнения:
      «Неужели она обманула, и это был способ заставить меня привести ей папу?!» – С этой тяжелой мыслью засыпаю и я, рядом со своей лгунишкой.
      А утром приходит свет, и все становится на свои места. Еу лежит неподвижно, скрестив на груди свои тонкие длинные пальцы. Лежит так, как могут лежать только мертвые.
      «Спасибо, девочка! Ты все-таки не обманула!»
      Потом, вспомнив о хросах, пулей вылетаю из дома и начинаю шарить по городу, забегая в цветочные лавки. На улице Сновидений встречаю То, бегущего в сторону солнца.
      – Ну как там? – спрашивает он, хватая меня за руку.
      – Все нормально, она умерла.
      – Поздравляю!
      – Но теперь мне нужно найти хросы и непременно черные.
      – Это непросто, Гуру.
      – Знаю, но без них нельзя.
      – Да! Здорово ты с ней намучился! – вздыхает То, искренне мне сочувствуя.
      – Ладно… Это уже последнее.
      Мы разбегаемся в разные стороны, и я продолжаю метаться в поисках черных хросов. К вечеру мне, наконец, удается найти их в какой-то старенькой лавке на южной окраине города…

      Хоронят ее в четверг. Нас только четверо – я, Тики, То и рыжий хозяин дома, где Еу снимала комнату. Мы и несем ее маленький гроб, поднимаясь на гору, которую жители этого края почему-то называют – «Желтой». Подъем крутой и долгий, и мы изрядно устаем, пока доносим Еу до плато. Тики и То вырывают яму, куда мы с Рыжим опускаем гроб. Я отнимаю у Тики лопату и начинаю ее засыпать. Это я должен сделать сам. Когда заканчиваю, маэстро опять начинает плакать, а То все никак не может разжечь сигарету. Он совершенно спокоен и пальцы у него не дрожат, просто у То отсырели спички. У меня есть свои – сухие, но я не спешу их ему предложить. Я жду, когда он окончательно изведется. И все это время дует сильный холодный ветер.
      – Для снега! – сообщает То, отрываясь от спичек, а затем добавляет:
      – Это ветер Вей! Он расчищает место для снега…
      Наконец, они все уходят и мы остаемся одни.
      – Прощай, малышка! – говорю я, слегка волнуясь. – Ты была такая хорошая… Такая хорошая… Я даже не знаю, как это сказать… Я уже ничего не знаю… Но жизнь продолжается, и я должен тебя покинуть…
      А потом начинается снег. Он падает сверху тяжелыми хлопьями, обеляя ее могилку. Еще немного, и я уйду. Уйду туда, где ее больше нет и уже никогда не будет. В этот огромный счастливый мир, где никто никого не ждет. Уйду навсегда от этого страшного места, как уходят живые, которые не возвращаются. И снег заметет мой путь…

      – Ну как? – подъезжаю к сероглазой, как только она заканчивает.
      – Мне нравится! – отвечает она, откладывая листочки.
      – А мне кажется, что не очень.
      – Это тебе только кажется.
      – Тогда отчего такое лицо?
      Следует пауза, затем она спрашивает мертвым голосом:
      – Ты что, действительно, этого хочешь?
      Не отвечая, я подхожу к ней вплотную, и мы начинаем смотреть друг другу в глаза. Эти несколько мгновений длятся, как вечность, на протяжении которой я буквально въедаюсь в ее глаза, пытаясь найти в них то, о чем подсознательно давно уже грежу, и мне, кажется, что нахожу. Но оно так далеко и зыбко, что стоит вселенной пошевельнуться, как все исчезнет. Ну, а у этой вселенной есть такая особенность – шевелиться по каждому поводу, и наступает момент, когда то, что мне виделось, проваливается в глубину, из которой мне больше его не выманить. И я понимаю, что проиграл. Зная, что последует дальше, стремительно опережаю:
      – Да что ты, дружище! Разве могу я желать подобного? Это всего лишь картиночка, можно сказать, пустячок… А ты уже решила, что я это все серьезно. Надо же так рюмахнуться! Смешно, Елена, смешно…
      – Не надо, Гуру… Не надо меня обманывать…
      – Побойся бога, малышка! – отвечаю голосом своего героя. – Я могу обмануть любого, но только не тебя. Я просто не умею лгать, глядя в твои озера.
      – А знаешь, Рюма, мне нравится другой финал. – Рокировка в сторону Эр означает, что она уже перестроилась.
      – Например?
      – Например, умираешь ты. У тебя отказывают тормоза и ты разбиваешься на первом же повороте. Мне, конечно, ужасно грустно, а пожалуй, еще и больно. Это я обещаю.
      – Начало путёмчик. Ну, а дальше-то что?
      – А дальше я бегаю по городу, чтобы найти тебе черные хросы. И где-нибудь на улице Гарибальди встречаю подружку Зойку. «Что ты так мечешься?» – спрашивает меня подружка. «Да вот, понимаешь, Рюма разбился!» – отвечаю очень печально. «Ну и что с того? Разве это повод, чтобы так суетиться?» – удивляется Зойка. «Это, конечно, не повод, – соглашаюсь я, – но нельзя же сделать вид, будто и вовсе ничего не случилось». «Да! – замечает она. – Здорово ты с ним намучилась». «Не говори, подруга! С ним вечно одни проблемы!» – вздыхаю я тяжко и убегаю дальше.
      – И все?
      – Нет, не все… Потом еще падает снег. Тяжелыми хлопьями он обеляет твою могилку, а я стою рядом и говорю: «Прощай, малыш! Ты был такой замечательно гадкий! Ты был такой, такой… Что я даже не знаю, как это сказать… Короче, понятно, какой ты был… Но жизнь продолжается и мне должно тебя покинуть. И уйти туда, где много других замечательно-гадких мальчиков, и которых, мой милый, мне придется как-то любить. А что еще делать с ними? Но ты не расстраивайся, ведь это всего лишь плоть. А душа моя, Рюмочка, всегда будет только с тобой!»
      – Красиво, но плагиат. А потом ты напрасно злишься. Я просто пытался найти выход, о чем ты сама меня попросила. Разумеется, теоретический, как доказательство того, что в реальности его просто нет.
      – А не надо ничего искать! Надо просто жить, чего, к несчастью, тебе не дано. У тебя это не получается.
      – И никогда не получится, за что Ему мое спасибо.
      – Ладно, хватит… – Елена поднимается и молча подходит к окну, которое, в сущности, только видимость. Как и все остальные на свете окна, смотрящие в мир, непрерывно от нас ускользающий, едва мы к нему приближаемся, и, стало быть, – в ничего. А, значит, их просто нет – этих чудесных окон.
      – Скажи мне, Гуру… – произносит малышка после долгой паузы. – А если бы не она?!
      «Она» – это, конечно же, Пенелопа.
      – Было бы то же самое, – отвечаю совершенно искренне. – и даже хуже. Потому что она – это та самая ширма, за которую можно спрятаться. От самих себя. От этой ужасающей безысходности. Пойми меня, маленький, это действительно так. Мне очень важно, чтобы ты поняла.
      И она понимает. Она и раньше все понимала. Но только разумом. А душа не хотела ничего понимать, душа изнывала от боли и мучительно искала выхода. Как и моя душа. Но я был сильнее и мне было легче, чем ей…

      Темнеет… Елена подходит ко мне и просит:
      – Ты можешь сегодня остаться? Хотя бы сегодня…
      – Хорошо, малыш, – соглашаюсь я, не колеблясь, хотя Наро-Фоминском в тот день не отмахивался. – Я только исчезну на пару часов – мне надо кое-что сделать – а потом вернусь. Я обязательно сегодня вернусь…
      Заскочив к Пенелопе, я еще раз навешиваю свой городишко, затем, быстро заправившись, возвращаюсь к Елене.
      Остаток вечера напоминает аквариум. Но это не тот аквариум, в котором клубился наш первый день. И наша последняя ночь тоже совсем другая. Без обычной близости, невозможной тогда из-за особого состояния. Это кажется странным, но оно действительно было так. Мы лежали рядышком с остановленными сердцами и даже не разговаривали. Так мы прощались и было нам очень больно. С этой болью я и заснул, точнее, провалился во что-то тягучее, а проснувшись к утру, обнаружил, что Елена плачет. Но не так, как обычно – всхлипывая – а совершенно беззвучно. Ее головка покоилась у меня на груди, и я чувствовал эти слезы…

      Утром я стою у окна с сигареткой, зная, что это конец и что больше уже не приду в этот дом, в котором мне так хорошо и уютно. Собственно, если и был у меня когда-нибудь дом, то только лишь там. Только там, где встречала меня Елена, возникало такое чувство, как будто после долгих мучительных странствий, я, наконец, вернулся к себе. И больше нигде на свете…
      – Это все?! – спрашивает она, когда я гашу окурок.
      – Да, малыш, это все! – Я подхожу к ней близко с намерением поцеловать.
      – Не надо! – резко говорит сероглазая и отстраняется. Она прямо от меня отшатывается.
      – Хорошо, пусть так… – я направляюсь к выходу, но в самый последний момент Елена стремительно срывается с места и, крепко меня обнимая, падает на колени:
      – Рюма, Рюмочка, миленький… Я не могу… Понимаешь, не могу… Я уже совсем не могу без тебя… Ты не можешь вот так уйти… Не делай этого… Не уходи… Тебя никто никогда не будет любить, как я… Что же ты делаешь, Господи…
      Это было ужасно, ребятки. Меня разрывало на части и размазывало по вселенной. Мое железо скрипело по швам и скрежетало от боли. Но оно все же выстояло до конца – это мое замечательное железо. Этот феррум, сошедший с ума от своей потрясающей непробиваемости.
      Мне удается поднять Елену и я начинаю целовать ее губы, глаза, волосы… И говорить то, что, возможно, не следовало говорить, но по-другому я уже не мог:
      – Ну что ты, маленький! Не так все плохо… Я ведь очень тебя люблю, и ты это прекрасно знаешь… Просто сегодня мне надо уйти… Я не знаю, что будет дальше. Я уже ничего не знаю… Но уверен, что однажды, мы снова встретимся… И снова будем любить…
      Так я ухожу, отползаю от пропасти, соскакиваю с иглы. Думаю, что соскакиваю. И когда, оторвавшись от сероглазой, я, наконец, оказываюсь на лестничной клетке, она замирает на миг, а потом просит совсем уже что-то страшное:
      – Подожди минутку… Пожалуйста, подожди… Я хочу тебя проводить… – И начинает метаться по комнате, чтобы что-то на себя набросить и спуститься со мною вниз. В конце концов, надевает одну из своих рубашек и, даже не захлопнув дверь, выскакивает ко мне.
      И пока все это длится, я остаюсь на площадке в каком-то тяжелом ступоре и повторяю одно и то же: «Как больно, милая, как странно раздваиваться под пилой…»
      Потом мы долго стоим у моей машины, сцепившись руками и не разговаривая. Елена плачет. Так же беззвучно, как ночью. Я тоже чувствую что-то на своем лице. Но это не слезы – они тоже мне не даны. Это течет железо, кажется, впервые в жизни, и я не могу его остановить.
      – Все, Елена, все… – Я быстро сажусь за руль, резко стартую, но метров через двадцать все-таки останавливаюсь. Мне нужно еще раз ее увидеть. Выхожу из тачки и, встав у открытой двери, молча смотрю на нее. И она, даже не шелохнувшись, смотрит на меня оттуда окаменевшей от боли статуей. В клетчатой темной рубашке, вокруг которой трепещут ее золотые волосы, развеваемые холодным ветром…
      Потом снова сажусь в машину и уже навсегда покидаю Елену. Но не ее в то холодное утро я оставил у подъезда на Юго-Западной. Это жизнь моя там осталась – ее самая сердцевина. И понадобились годы, чтобы эта простая истина стала мне очевидной. А тогда я просто уезжал. Уезжал от любимой женщины. От очень любимой женщины. Уезжал, истекая железом и продолжая повторять, как помешанный: «Как больно, милая, как странно… Как больно, милая, как странно… Как больно, милая, как странно… Раздваиваться под пилой…»
      Больше я ее не видел.