XX


      В конце июля в наших пенатах сменилась власть. Все началось с того, что двух ребятишек Седого по неизвестной причине перекинули на другую хату. Затем дня через два и сам смотрящий отчалил на суд, а оттуда в камеру для осужденных. Еще один его нижний, Зюба, где-то через неделю также ушел на суд с перемещением в «осужденку». В оконцовке, в камере от их малины остались лишь двое – Червонец и Филин. Смотреть за хатой им стало слабо, да никто и не давал им таких полномочий, ибо смотрящего «назначают» законники, что было известно, как дважды два. Как и то, что свято место пусто не бывает. Оно и не осталось пустым, и очень скоро к нам со спеца был переброшен Грек (погоняло изменено), а вместе с ним еще двое блатных с других спецов. Таким макаром бутырские авторитеты поставили Грека смотрящим в хате, что, разумеется, не могло произойти без договоренности с тюремным начальством. Но в Бутырке и не такие проблемы решались.
      Заехав на хату, Грек первым же делом провел глобальную «инвентаризацию». С каждым в камере, не считая шнырей и опущенных, он обстоятельно перетер, что закончилось небольшими перемещениями по шконкам и прочими перестановками.
      Червонца он оставил при себе, а вот Филина отстегнул и, как я понял, с не самой хорошей характеристикой. Чуть позднее и, вероятно, с подачи Грека, его, вообще, убрали из нашей хаты.
      Таким образом, за главным столом оказалась четверка блатарей, вместо обычных шести, однако, нового смотрящего недобор в кадрах ничуть не смущал.
      Греку было за сорок, особой физической силой он не страдал, но в нем очень остро ощущалась другая сила – этакий волчий замес, какой-то особенной чистоты. Своей внутренней сутью он напоминал сжатую до предела стальную пружину, готовую мгновенно разжаться при малейшем изменении ситуации. И только по делу. «Человек – пружина» – так я его мысленно окрестил, посчитав это главной его начинкой. Но в дальнейшем, чем больше его узнавал, тем больше открывалось мне этих начинок, и тем сильнее дивился превратностям его судьбы.
      Мы поладили с ним очень быстро. Так часто бывает – симпатии и антипатии зарождаются после первых же сказанных слов, ну а потом все развивается по инерции.
      Наше сближение началось с того, что как-то после отбоя, когда, сидя за главным столом, я молча курил и о чем-то подумывал, он неожиданно ко мне причалил. Усевшись напротив и закурив сигарету с фильтром, что-то спросил меня о Петрах, которые, конечно, знал досконально. Как я понял, он решил проверить меня на подлинность, прежде чем почирикать. На вопросы Грека я ответил так обстоятельно, что у него не осталось никаких сомнений, что я действительно там побывал. Заодно я рассказал ему и о прессе, через который пропустили меня менты, чтобы выманить из отрицаловки. Когда я заканчиваю, Грек задает мне довольно любопытный вопрос:
      – Ну а чем ты, «отказник», на волюшке занимался?
      – На воле… – начинаю, слегка задумавшись. – Да вроде ничем особенным. Понемножку любил, понемножку поднимал лавэ, ну и… – После небольшой заминки я все же решаю продолжить. – Временами писал рассказы.
      Говорить ему о верлибрах я посчитал безумием – ну так мне казалось на тот момент. Позднее, когда я до конца врубился в этого сложного и немного запутанного человека, то понял, что прокатили бы и верлибры.
      – Рассказы – это хорошо, – заявляет смотрящий без всякой иронии. – Особенно, если хорошие… – Он делает паузу, как бы изучая меня по-новому, а потом добавляет. – И о чем же ты пишешь?
      – О любви-с! – отвечаю я тут же. – А о чем же еще в этом блядском мире?!
      – Ба! – улыбается Грек. – Да ты у нас – Бунин!
      Сказать, что я ох…л, значит, вообще ничего не сказать, настолько было невозможно представить само упоминание этого имени в бутырских стенах. Да и не от какого-нибудь Мишки Берковича, а от самого смотрящего. Даже при всей своей быстрой реакции я оказываюсь не в состоянии это скрыть, на что Грек реагирует соответственно:
      – Ну и что тебя так удивило?
      – Да нет, ничего… Просто – пойми меня правильно – как-то странно услышать его имя здесь, тем более, от тебя, – я решаю слегка на него наехать, чтобы выманить из норы. Ход, конечно, рискованный, но с перспективами.
      – А почему «тем более»? – очень спокойно интересуется Грек.
      – Ну, я так думаю, что не за почитание русских классиков тебя поставили в хате смотрящим?
      – Лады, братка! Ты вроде в порядке и, как я понял, пассажир в нашей крытке случайный. И я тебе кое-что нарисую, дабы ты не думал, что твои несколько тяжких деньков под прессом – конец света. Это только цветочки, кореш. И ты еще не знаешь, какие из них вырастают кактусы.
      – Пипа! Сооруди чифирь! – окликает он одного из шнырей, который, тут же соскочив со шконки, начинает лихорадочно суетиться.
      А потом в течение часа, за хорошими сигаретками и согревающим душу крутым чифирьком, Грек рассказывает мне свою историю – очень тяжелую и необычную, после которой я действительно начинаю улавливать разницу между первенцами-цветочками и жестоко растущими кактусами.

      Он родился в Рязани, в семье военного летчика. Отец его умер, когда ему было семь лет, и мать – учительница литературы в средней школе – продолжала воспитывать его одна, так и не выйдя замуж. Образованию Грека – в основном приобщению к русским и прочим классикам – она уделяла особое внимание, мечтая о достойном будущем для своего единственного дитяти. В семнадцать он приехал в Белокаменную, где поступил на филфак какого-то института. Года полтора все шло по обычной схеме, пока он не познакомился с одной дивчиной из параллельной группы и у них не закрутилась большая любовь. Ну так ему тогда казалось, как это кажется всем в столь еще очень незначительном возрасте. Неизвестно, как бы сложилась его дальнейшая жизнь, если бы один из студентов того института, будучи сыночком большого папы, не запал на его дивчину. Сыночкам больших пап дозволяется много, и как-то вечером в компании таких же ублюдков эта юная гнида наведывается в ту общагу, где проживает Настя (так звали подружку Грека), и ставит ее на хор. Грек в те времена был просто студентом, но просто быть он и тогда не умел, ибо волчарой можно только родиться, и сколько бы мама не читала на ночь хороших книжек, волчье не выбивается. В идеале оно может направиться в нормальную колею, при плохом же раскладе оконцовка всегда с флажками. Узнав о случившемся, Грек, не мешкая, выдергивает того сыночка и отправляет в реанимацию с тяжкими телесными повреждениями. Последнего, правда, потом откачали, но Грека все равно закрыли. Тот срок не был бы слишком большим, кабы на суде не случилось нечто ужасное. Девочка Настя неожиданно меняет показания, из чего вытекает, что сыночек является ее хорошим другом, которого плохой Грек исключительно из-за ревности отправил на излечение. Что там сделали с этой Настей – запугали ли до смерти, или купили за пару тыщонок – уже не имело значения. Срок Греку отвесили по полной программе, но, конечно, сразило его другое. Я хорошо представил, что должен был почувствовать этот человек, которого в самую решающую минуту сдала на корню его самая любимая женщина. И даже более, чем сдала. На мгновение я поставил себя на место Грека, а на место Насти – Елену, и мне стало так муторно, что, не выдержав, я сказал ему нечто лишнее, но это вырвалось само собой:
      – Сука!
      Это действительно было лишним, что я сразу понял по изменившемуся выражению его лица. Не исключаю, что в тот момент ему и меня захотелось отправить в реанимацию, но он быстро собрался и после короткой, но напряженной паузы спросил очень резким голосом:
      – А ты знаешь других?
      – Мне, кажется, знаю, но, может, и ошибаюсь. Все это очень сложно...
      – Ладно, замяли! – решает Грек не развивать эту тему и продолжает свою повестушку.
      Через месяц после суда, когда он уже парился на пересылке, его матушку сбивает машина. Это происходит в Москве, куда она сразу перебралась после того, как Грек оказался под следствием, разменяв свою двухкомнатную квартиру в Рязани на какую-то комнатушку. В столице ей было сподручнее хлопотать за сына, но что могла сделать эта одинокая слабая женщина супротив папаш-блатмейстеров? Та машина, конечно, сбила ее случайно и, вероятно, из-за большой рассеянности, в коей она пребывала после всего случившегося. Вот так он остался совершенно один в этом огромном пустынном мире, превращенным для него в острог.
      В зоне за крутизну и умение себя поставить блатные приблизили Грека к себе, и уже не студентом филфака, почитающим великих классиков, а уркой, прошедшим огни и воды, возвращался он на свободу.
      Дальше его судьба развивалась по схеме – рекомендации, полученные от лагерных паханов, были в полном порядке, и он очень быстро оказался в пригревшей его малине. А, собственно, что еще могло с ним случиться?! Не в институт же было ему поступать по новой и не на заводик устраиваться, чтобы пахать от зари до зари за двести несчастных рэ!
      По второму разу его закрывали уже по громким картиночкам, как лидера банды, занимавшейся крупными экспроприациями (термин ОПГ тогда еще отсутствовал).
      В 78-м, отмотав положенный срок, он вышел на волю, а в конце 83-го его опять закрыли, и на следствии он снова пошел паровозом, потому как всегда был первым.
      Вот такая судьбинушка была у Грека, выслушав которого, я понял до конца, что означают кактусы.
      – Так оно и вертится до сих пор… Так что постарайся отсюда соскочить и никогда уже не возвращаться. Тебе здесь не место, братка – заканчивает Грек свою исповедь.
      – А тебе? – задаю я совершенно глупейший вопрос, так как сравнение – и не столько между нами, сколько между нашими судьбами – было совсем неуместным.
      – Так ты, что, предлагаешь мне завязать? – вопрошает он с явной издевкой.
      – Нет, этого я не предлагаю… Я просто хотел сказать, что это тоже не твоя жизнь.
      – Это тебе так кажется. Ему виднее, кому какую навесить житуху, и, значит, она моя.
      – Возможно, ты прав. Скорее всего ты прав… Но… – Мне хочется сказать ему что-то важное, вот только не знаю – что?
      Грек молчит, и я завершаю простыми словами:
      – Короче, мне жаль… Жаль, что так у тебя все получилось.
      – Понял! – бросает Грек, поднимаясь из-за стола. – И тебе, конечно, спасибо за чистосердечную явку с участием… – Потом, закурив очередную сигаретку, добавляет промежду прочим. – И вот еще что. Ты, давай, с утреца, отстегивайся от семьи и перемещайся на наш общак. Но только не думай, что это за Бунина или за сострадание к смотрящему. Это за то, что Петры тебя не сломали, а они ведь и урок вытаскивают из отрицалова. Так что цветочки твои не самые хилые. Но все равно, это только цветочки…

      Так я попал на главный общак, что, естественно, меня устраивало. Вот в команду Седого я бы постарался не залететь, потому как вольно или невольно, мне пришлось бы участвовать в их постановках, которые, хотя формально и не являлись беспределом, по сути не сильно от него отличались, как это было в случае с Какаду. С Греком же я не боялся замарать свою совесть, ибо точно знал, что если и придется кого-то загнать под шконку, то это будет только по делу.
      Утром, покинув своих ребятишек, я переместился за главный стол, оказавшись рядом с Червонцем, что пришлось ему по душе из-за наших давних взаимных симпатий. Ну и остальные восприняли это спокойно, хотя мой подъем был все-таки перебором, ибо, котируясь выше центра, вором я не был и мне не полагалось запрыгивать на их общак. Но Грек был слишком большой фигурой, чтобы эта несостыковка могла его остановить. И только один из его нижних – Бублик – попытался слегка воспрепятствовать, вернее, он просто искренне выразил свое недоумение одним коротким – «Грек! Как это нужно понять?», едва я уселся рядом. «А вот это не тебе решать!» – тотчас закрыл его Грек, и на этом инцидент был исчерпан, ибо для Бублика слово смотрящего было истиной в последней инстанции. Он даже зла на меня не затаил, и мы с ним тоже неплохо поладили. Впоследствии наш смотрящий переместил на оставшееся за столом свободное место еще одного парнишу и, кстати, опять с небольшим перебором. Но на сей раз Бублик даже не удивился.
      С этого момента моя жизнь в Бутырке уже во всех отношениях стала вполне вольготной. От постоянного голода остались воспоминания, ибо отстежка хаты в общак и грев позволяли не думать о хлебе насущном и, главное, о сигаретах.
      В дальнейшем, мы почти каждый вечер перетирали с Греком на самые разные темы, при этом он практически всегда обходился без фени, неуместной для тем, которыми мы забавлялись. А, может быть, просто и у него была некая потребность поговорить на нормальном русском, ведь ничто не исчезает бесследно, как бы жизнь это не заглушала. Ну, а с кем же еще ему было тереть в этой хате «по-чистому»? Не со своими же нижними, которые без фени и рта не могли раскрыть и чьи воспоминания сводились в основном к одному – стрелкам, кидкам, мусорским прокладкам и прочим составляющим блатного мира. И что интересно – всегда, когда кто-то из его команды причаливал к нам во время этих бесед, Грек тут же его отшивал под любым благовидным предлогом, что, впрочем, не сильно напрягало блатных, вероятно, посчитавших это блажью смотрящего.
      Дней через пять после моего «возвышения» я решаю, что пора уже разобраться с Юрчиком. Улучив момент, когда мы очень хорошо о чем-то журчим, я поведал смотрящему о случае с Какаду, завершив свой рассказ недоумением по поводу «несовершенства» воровского закона.
      – Да все правильно, братка, – констатирует Грек. – Какаду – крысенок и, значит, опустили его по делу.
      – Он был без понятий, и никто его не просветил. Так что, в сущности, виноват смотрящий, не проследивший за этим моментом.
      – Смотрящий здесь ни с какого края. Не надо иметь особых понятий, чтобы не трогать чужую пайку. А потом, я не думаю, чтобы он этого не понимал. Просто крыса везде крыса. Голимо, что он и у мамки своей приворовывал.
      – Грек! Ты просто не видел этого малого. Он действительно даже не знал, какое это западло.
      – Неважно! Раз поднялась рука на чужую пайку, значит, место ему под шконкой.
      – Ну, правильно! – говорю я, начиная злиться от несвойственного ему тугодумия, точнее нежелания войти в ситуацию. – Вот и у ментов такая же схема, согласно которой незнание закона не освобождает от наказания.
      – Кажись, ты слегка забылся, – в свою очередь, раздражается Грек. – Может, пора тебя согнать с общака и вернуть туда, где ты, вроде, особенно не возникал?
      То был самый критический момент за все время наших с ним отношений. Я это прекрасно понял, как и то, что, если сейчас заглохну, то мне мандец.
      – Согнать с общака для тебя не проблема, – продолжаю очень спокойно. – Но я все же скажу то, что хочу сказать, ибо не вижу особой разницы между ментовским и вашим законом. Все это одна баланда! – Я работаю на последней грани риска, но останавливаться не собираюсь. – И тебя, Грек, за твою первую картиночку, когда ты того ублюдка отправил в реанимацию, тоже закрыли по делу. Как ни крути, но телесные повреждения ты ему все же нанес и, значит, нарушил закон, по которому тебя закатали на семь годочков и тем самым сломали жизнь. И я имел все законы на свете, позволяющие так просто отнять у человека все…
      Грек молча сидит напротив, явно не зная, что со мной делать. Видя, что он менжуется, я решаю пойти до конца.
      – Ладно, смотрящий, – я впервые называю его так, – все понял! Завтра возвращаюсь в семью, а если тебе, вообще, в падлу мое присутствие в хате, то можешь перетереть с вертухаями, и они перебросят меня в другую камеру. Вы ведь с ними, как я понял, неплохо ладите. – Это уже ва-банк. Или-или. Или он на меня наедет, или я все же его пробью.
      – Тормози, первоход! – Начало нормальное, несмотря на навешенного «первохода». – И не надо гнать порожняк – я этого не люблю. Это, во-первых. А во-вторых, никогда не путай воров с ментами – это ведь, кажется, не мы, а они прессовали тебя по краю. И постарайся понять, что если прощать вот эти чужие пайки – неважно по какой причине – начнется сплошной беспредел. А при нем ни тебе, ни очень многим другим никогда не выжить. И получается, что этот закон вам нужен не меньше, чем нам. Усекаешь, братка? – Возвращение к «братке» свидетельствует о разрядке и, стало быть, я не промазал.
      – Грек, я согласен с тобой на сто и один процент, так как и сам считаю, что даже самый жестокий закон лучше анархии. Но над ним стоит человек, который и должен его вершить. И я, в общем-то, не закон ваш виню, а смотрящего, которому следовало правильно оценить ситуацию, а не идти буром на этого глупыша, которого только вчера оторвали от маминой сиськи. Если бы ты его видел, то понял, насколько смотрящий здесь перегнул.
      – А мне его на хер не нужно видеть! Это тебе все в первяк, потому так и зацепило. А я этих поломанных мальчиков и не всегда по делу видел немерено. Ими можно усыпать владимирский тракт вместо столбов телеграфных.
      – Какаду ты не видел. И я не думаю, что это такая уж обычная картинка. Он ведь даже не представлял, чем это может для него закончиться.
      – Ничего, – зло отвечает Грек, – зато теперь очень хорошо представляет!
      – Сомневаюсь, что он, вообще, уже что-либо представляет. Я видел его глаза, когда он отчаливал на Серпы, и совершенно уверен, что этот пацанчик уже не вернется. Так что, по большому счету, это была мокруха.
      – Ну и чего же теперь ты хочешь? Чтобы я его воскресил?
      – Только одного! Вот эту сучару – я показываю на Юрчика, который, ни о чем не догадываясь, спокойно дымит на шконке – загнать в стойло. Он, собственно, и подставил смотрящего, а заодно и закон.
      – Этот суслик, конечно, гнида, но за это не опускают.
      – Грек…
      – Все! – рубит он, как топором. – Эта тема закрыта.
      Затем он резко поднимается и возвращается в свой «махаля», где с недавних пор и у меня имелось местечко. Но будучи в не самом хорошем расположении духа, с разгона наезжает на Бублика, сказавшего что-то не то в присущей ему манере. Затем достается Семену, за то, что тот якобы распустил шнырей. Как я понял, Греку не понравился его баркасик – он не усмотрел в нем той степени стерильности, какая полагалась ему по статусу. Семен автоматом наезжает на шнырей, которые пулей кидаются к шконке Грека, что еще больше раздражает последнего и за что Семену достается по новой. Ну, понятно, в каком настроении пребывал смотрящий, которого я все-таки протаранил, несмотря на его последнее и очень жесткое «Все!».
      Конечно, злился он не на нижних, и даже не на меня. А на себя самого, точнее, на свою жестокую привязанность к закону, который в глубине души не мог почитать так, как положено ему по жизни, ибо был слишком умен для этого. Но признать, что этот закон и ему временами в падлу, он просто не мог. Не мог, и все. Так как давно уже катил по рельсам, на которых признать это невозможно.
      – Что-то не так? – спрашивает меня Червонец, очевидно догадавшийся, что это не Семен и Бублик, а именно я взбаламутил смотрящего.
      – Ничего особенного… Все нормально, кореш…
      С этого момента наши вечерние посиделки с Греком временно прекратились. Я делал вид, что ничего не случилось, а он со мной, вообще, не разговаривал. В эти дни все больше доставалось Бублику, которого Грек едва не довел до истерики. Особенно тем, что с какого-то момента стал как бы случайно величать его Пончиком. Правда, тут же исправлялся, но через минуту-другую снова навешивал «Пончика». Бублик же, привыкший считать себя только бубликом, на пончика, естественно, не подписывался. То была сплошная умора, от которой вся наша братва балдела. Потом и Бублик ему надоел, и Грек углубился в раздумье, отчего за столом стало слегка неуютно.
      Развязка наступила на третий день, после того, как он что-то для себя решил. И я, конечно же, понял, к чему склонился смотрящий, когда, подсев ко мне после отбоя, начал совершенно равнодушным голосом:
      – Расскажи-ка еще раз об этой птичке и давай уже без эмоций.
      Это было довольно забавно, так как и по первому разу я ему очень подробно все рассказал. Но я прекрасно понимал, что Греку нужен разгон и, разумеется, подыграл. Причем по второму заходу я даже кое-что приукрасил, в основном по фактуре Юрчика.
      – Ладно, братка! – открывается Грек под завязку. – Эту сучару в натуре не грех пригномить. Но это нельзя сделать просто так, нужна причина.
      – Это не проблема! – отвечаю с ходу. – Причин я найду хоть сто. Например, могу завтра же объявить, что моя пайка исчезла и, значит, в хате завелась крыса. Свидетеля мы найдем, хотя бы того же Пипу. Одно твое слово, и он не то, что на Юрчика, но и на корпусного покажет.
      – Ты, кажется, все уже очень хорошо продумал? – замечает Грек, которому этот довольно примитивный, но безотказный способ вполне подходит.
      – Если честно, да. Я все это обдумал тогда, когда на Какаду надевали юбку, а он, паскуда, приплясывал от удовольствия.
      – Лады! – соглашается Грек и подзывает Пипу.
      Мы вводим шныря в курсы, объяснив конкретно, что и когда ему следует сделать, точнее, сказать. Напоследок Грек его предупреждает:
      – Этот базар между нами тремя. И если кому-нибудь болтанешь хоть слово, я тебе матку своими руками выкручу. Понял?
      – Да что ты, Грек! Сделаем все, как надо.
      Пипа весь в возмущении от самой мысли обидеть смотрящего.Чтобы ему услужить, это чмо и мамку свою бы сдал. И ему, конечно, очень приятно, что «этот базар между нами тремя». Этим самым он как бы слегка приобщается к «лику святых». Ну а я понимаю, что о нашей постановке Грек не собирается перетирать с нижними, и это, наверно, правильно. Как ни крути, но то, что мы задумали сотворить с Юрчиком – безусловно, подстава, и смотрящему не пристало на нее подписываться.
      Вот так была решена судьба Юрчика, мирно дремавшего на шконке и совершенно не представлявшего, что сулит ему день грядущий. Но такое часто случается в крытках.
      На следующий день, сразу же после отбоя, я выползаю на центр камеры и объявляю железным голосом, что моя пайка исчезла и, стало быть, в хате завелась крыса.
      После такой заявы в хате мгновенно воцаряется тишина, ибо все прекрасно понимают, что сиё означает. К этому моменту ко мне подгребает Грек, а вместе с ним и его нижние.
      – Кто это сделал? – вопрошает смотрящий, обводя ребятишек тяжелым пристальным взглядом, от которого многим становится не по себе. Вслед за этим на сцену выходит Пипа и очень спокойно указывает на Юрчика:
      – Это он! Я видел, как он шарил в его ячейке.
      – Ты что, сука! – Юрчик прямо подскакивает на своей шконке.
      – Закройся, гнида! – тормозит его Грек и переключается на шныря:
      – Отвечаешь?
      – Отвечаю!
      – А что же ты, козлик, до сих пор молчал?! – Это положено по сценарию, о чем Пипа, конечно, догадывается и, действуя соответственно, виновато опускает глаза.
      – Ладно, проваливай! – милует его смотрящий и возвращается к Юрчику. – А тебе, сучара, за чужую пайку очочей придется расплачиваться.
      – За что, Грек?! Да, падлой буду, не брал я его гребаной пайки!
      – Хорош базарить, причаливай…
      – Это он все придумал! – визжит Юрчик, показывая на меня, посчитав, что это я подписал шныря на такую подлянку. Но догадаться, что сия постановка санкционирована самим смотрящим, ему слабо.
      – Да ты, я вижу, не только крыса! – улыбается Грек на редкость плохой улыбкой. – Ты еще и на моего кореша гонишь. Ну теперь тебе полный п-ц. В стойло! – дает он команду нижним, и Юрчик стремительно слетает вниз с подачи Червонца и Семы. А внизу уже мистер Бублик, которому из-за недавних наездов смотрящего настоятельно требуется оторваться, навешивает ему ногой в бочину, да так капитально, что последний, свернувшись клубочком, жалобно заскулил.
      – Поднимайся, ссученный, – шевелит его Грек, – и двигай в стойло.
      И вот здесь Юрчик, демонстрируя чудеса юркости, неожиданно для всех ныряет под ближнюю шконку в надежде таким совершенно нелепым способом избежать расправы. Шныри, тут же вооружившись швабрами, начинают выбивать его из-под шконки, и когда в процессе этой возни одна из ножек Юрчика – а был он, паскуда, длинный – показывается снаружи, Червонец, мгновенно за нее ухватившись, вытягивает его оттуда. А дальше уже все по схеме – Юрчика загоняют в стойло, ставят рачком, а перед тем, как начать опускалово, Бублик приставляет к его горлу ступак и весело предупреждает, что если он, падла, хотя бы пискнет, то они его сразу замочат. Но падла, уже окончательно сломленная, и не думает сопротивляться.
      – Хата! – обращается Грек к ребятишкам, когда Сема и Бублик во всю отмочалили Юрчика. – Кто хочет ему засадить, становитесь в очередь. Очоча у него в порядке и хватит на всю братву.
      Добровольцы находятся – еще трое зэчар, которым, видать, надоело дрочить на стеночку и они решили его отвафлить. Короче, достается Юрчику по самой полной программе, и в оконцовке его, совершенно раздолбанного, швыряют под шконку, как упакованный кусок дерьма, чем он, собственно, и был от рождения.
      Следующее утро началось неожиданно. На перекличке мы задвинули Юрчика, пардон, уже Юльку, в последний ряд, дабы она не светилась своей потрепанною мордашкой. Но когда корпусной называет ее фамилию, эта сучка, прорвавшись сквозь два ряда, с истеричным воплем бросается ему на шею, едва не сбивая последнего с ног. Корпусной пытается от нее отстегнуться, но ему это не по силам. Вцепившись в него мертвой хваткой, Юлька визжит, что блатные ее изнасиловали и умоляет перевести в другую камеру. Стоящий за дверью рекс, видя, что корпусному одному не справиться, автоматически нарушает инструкцию и бросается ему на помощь. В этот момент я мысленно фиксирую, что такой постановкой можно запросто разоружить охрану.
      Кончается тем, что Юльку уводят с собой, и мы понимаем, что начнется дознание и новоявленная мадам нас всех непременно сдаст. На этот расклад Грек объявляет всей хате, что, если кого-то выдернут и он, не дай бог, расколется, то и ему, как Юльке, придется прокукарекать, даже если его и перекинут на другую хату. Предупреждение – чисто символическое, ибо зэки и сами прекрасно знают, что следует чирикать в подобных случаях.
      Минут через сорок к нам врываются «Веселые ребята» – специальная команда вертухаев с дубинками, предназначенная для подавления тюремных бунтов. Всю нашу команду, за исключением Грека (что, конечно же, не случайно), слегка прессанув, выдергивают на дознание, носящее чисто формальный характер. Бутырское начальство не собирается сильно напрягаться из-за того, что какого-то фраера опустили. Для крытки – это сущая мелочовка.
      На вопросы дознавателя я отвечаю фразами типа: «Ничего не видел», «Ничего не знаю», «И, вообще, гражданин начальник, у терпилы голимо поехала крыша – он нам и спать не давал по ночам своими глюками»…
      Подобным образом отвечают и все остальные, проходящие по этой картиночке. Допросу подвергается и несколько свидетелей из нашей хаты, но и они в глухом отрицалове, что, кстати, вполне устраивает дознавателей. Однако, наказать нас все-таки следует, ибо всем ясно, как дважды два, что мы его действительно опустили. И не столько за это, сколько для того, чтобы мы не слишком борзели и знали свое ничтожное место. С этой целью нас после дознания раскидали по штрафным изоляторам, а это, ребятки, очень поганое место, хотя бы потому, что все три дня, пока я там парился, оставался без сигарет. И уже на второе утро, когда началась настоящая ломка, я до того осатанел, что попадись мне эта Юлька под руку, я бы точно с ней что-нибудь сотворил, несмотря на свои принципы в этом вопросе.
      После ШИЗО нас всех, кроме Семы, вернули в родную хату, где бутырские денечки вновь потекли своей чередой, не сильно меня напрягая.

      В середине августа меня выдергивают на допрос к Зуеву, который сразу начинает по делу:
      – У меня к тебе предложение от Рябова (прокурора Ленинского района Москвы). Ты подтверждаешь нам один эпизод по Г.Х. (очередную туфту), и мы тебя сразу открываем по «эксцессу исполнителя». Ну а по остальным делам мы с Г.Х. раберемся сами.
      «Эксцесс исполнителя» – это такая хреновина в УПК, придуманная с целью выведения из-под следствия нужных ментам человечков. Однако, для меня она была неприемлемой, несмотря на то, что было очевидно, что Зуев не гонит. Для них это был самый идеальный вариант. Во-первых, после моих показаний они сразу доставали Г.Х., а с другой стороны, освобожденный по «эксцессу», я оставался бы сильно замазанным и, как следствие, не опасным для фабрикаторов. Вот, что они придумали, вероятно, решив, что я, очень устав от бутырских шконок, подпишусь на это с восторгом.
      – Не получится, Серж! – объявляю я следаку. – Никак не получится. О «вашем» эпизоде я ни хрена не знаю и ничего подтверждать не буду.
      – Тогда зона!
      – Значит, зона. Я, кстати, давно с ней хочу познакомиться, а то ведь в моем роскошном образовании зияет ужасающий душу пробел, имя которой «зона». – Закурив сигаретку, я навешиваю ему частушку из репертуара «урки» Василия:

      «Эх, Колыма, ты, Колыма!
      Чудная планета!
      Двенадцать месяцев зима!
      Остальное лето!»

      – Это тебя в Бутырке научили? – спрашивает Зуев, явно не слыхавший этого перла ранее.
      – Да нет, старик! Это ваши наседки на Петрах постарались, чтобы я не скучал.
      – Жаль! – вздыхает Зуев, возвращаясь к теме и выкладывая на стол обычную пачку «Пегаса». – Я все же надеялся, что ты выберешь себе другую судьбу.
      – Я ничего не выбирал! – отвечаю, слегка разозлившись. – Это вы мне ее навешиваете.
      – Послушай! – «решается» Зуев на самый последний шаг, который, как я понимаю, был у них предусмотрен. – Если ты не веришь, что мы тебя откроем, я попробую договориться с Рябовым о другом варианте.
      – Например?
      – Мы открываем тебя на подписку о невыезде, и только потом ты даешь показания, после чего твое дело прекращается по «эксцессу». Ну как?
      После этого предложения мне становится ясно, что у них очень большие проблемы с продлением срока содержания под стражей, ибо лишь в этом случае они могли мне подкинуть такую туфту, в надежде на мою «порядочность».
      – Никак! Это тоже мне не подходит, – жестко отвечаю Зуеву, убивая тем самым его последнюю надежду. – Г.Х. я вам не солью. Хотя бы потому, что о его картиночках действительно ничего не знаю. Но будь он даже первым мафиоро во всей Москве, я бы все равно его не вложил, так как этот человек мне не сделал ничего плохого. Более того, он даже временами мне помогал, как это принято среди людей. Такова жизнь, и никакие кодексы ее не изменят. А сдать человека, который делал тебе только добро, для меня западло. Уж лучше зона, где, не сомневайся, я займу очень нормальное место, как, между прочим, и в бутырской хате. Если не веришь, поинтересуйся у вертухаев. Так что тема эта закрыта.
      – Значит, так?!
      – Значит, так!
      – Ну тогда в сентябре я отправлю твое дело в суд. А дальше – этап, зона и все остальное, чего тебе так не хватает в жизни.
      Сентябрь он навесил умышленно, не сомневаясь, что я знаю о том, что 21 августа истекает срок содержания под стражей по санкции прокурора города. Таким макаром он хотел дать понять, что за продлением срока дело не станет.
      – Интересно, по какой картиночке вы закроете дело? – любопытствую я крайне ехидным голосом. – Неужто, по военному билетику? Вот не знал, что вы еще и камикадзе.
      – Камикадзе как раз ты! И очень скоро это поймешь и вспомнишь сегодняшний день, когда все еще можно было изменить.
      – Но до этого вам еще долго придется кувыркаться на суде со своей фабрикашкой. И адвокаты, как ты понимаешь, у меня будут не самые хилые. Так что, скорее всего, раскладик будет иным, если тебе вообще придется мучаться до сентября…
      Вот приблизительно в таком ключе протекала наша последняя беседа в бутырских стенах. Под конец Зуев опять оставляет мне сигареты, чем вызывает к себе еще большее уважение. Он ведь все-таки обломался и теперь уже окончательно, но и при этом не ударился в мелкоту, что было бы вполне объяснимо.

      После этого допроса я застыл в ожидании 21 августа. Были причины, не суть какие, по которым я считал, что прокурору Российской Федерации будет непросто продлить нам срок содержания под стражей, и потому для себя решил, что если и выпадет мне свобода, то именно 21 августа.
      Однако, все получилось иначе и вместо так ожидаемого «С вещами!», меня в этот день выдергивают к волчку, где ласточка-левитанша вручает уведомление о том, что прокуратура России продлевает санкцию содержания под стражей еще на три месяца. (То, кстати, был максимум полномочий российской прокуратуры). Эту бумагу я читаю на автомате и мне, конечно, не приходит в голову навесить ей что-нибудь из Превера. Не до него мне в этот момент, когда опять из-под носа уплыла свобода и теперь уже на очень долго, ибо за Генералом (генеральным прокурором) дело не станет – этот чисто символический малый, подмахивающий груды подобных бумаг, не колеблясь, продлит нашу санкцию еще на три месяца. Но и это не было пределом, несмотря на то, что, в соответствии с УПК, срок содержания подследственного под стражей до закрытия дела и передачи в суд не мог превышать девяти месяцев. При необходимости в их сучьем законе предусматривались особые обстоятельства (в качестве каковых могло выступить все, что угодно), при которых девятимесячный лимит мог быть превышен решением Президиума Верховного Совета, и здесь уже не было никаких временных рамок. Но только не подумайте, что этот президиум действительно что-то решал. Там тоже сидели слегка отрешенные дятлы, которым подсовывали кучи подобных дел, и они подписывали их, не читая. Вот такая картиночка мне рисовалась после получения этого архипаскудного уведомления. И мне стало совершенно ясно, что эти гниды с меня не слезут и будут держать под замком дотоле, пока не раскопают какую-нибудь хреновину, после чего и отправят на суд. Ну а в том, что рано или поздно им выпадет джокер я тоже не сомневался. Москва большая, и много в ней человечков, с которыми я пересекался по разным картиночкам, и по закону больших чисел они когда-нибудь на них выйдут. И по тому же закону кто-нибудь меня сольет. Короче, суд, этап, зона и профессия дровосека уже пропечатались у меня на лбу безобразно большими буквами. Оставалось только дождаться.
      Тот день был самым тяжелым за весь период в Бутырке. И если бы не Грек, прекрасно понявший, что для меня означает это продление, было бы еще хреновее. Почти до утра он очень подробно рассказывал о жизни на зоне и о том, как следует себя поставить сразу же после этапа. Этап был самым стремным моментом, о чем он тоже предупредил:
      – Главное – не попасть под пресс на этапе. Длится он долго, иногда больше месяца, так как состав тормозит у попутных крыток, подбивая пульманы осужденными. Контингент постоянно меняется, и потому там часто царит беспредел. Поэтому мой совет – прямо перед этапом подбери подходящего фраера и поменяйся с ним своим шмотьем.
      – А это зачем? – не врубаюсь я.
      – Твои джинсы, куртка и все остальное слишком хороши для этапа. Только за это отморозки на тебя наедут и снимут все до последней нитки. Ты, конечно, сразу им не поддашься и им придется тебя обломать. Ну а зачем тебе быть обломанным из-за каких-то паршивых тряпок? Понял?
      – Все правильно, так я и сделаю, – соглашаюсь с ним без колебаний, ибо достоинство мне много важнее разных там «Леви Страусов».
      Уже на следующее утро мое тюремное бытие входит в нормальную колею, ибо перестраиваюсь я очень быстро. «В конце концов, – внушил я себе, – жить можно и в лагере, если правильно все расставить. Не я первый, не я последний, и, стало быть все… Короче, не так уж и плохо».
      А к вечеру 22 августа я, вообще, впадаю в какое-то радужное настроение. Вспомнив Елену, рисую себе пикантную картиночку, в соответствии с которой, раз девочка Еу отказалась запрыгнуть на небеси, то Гуру остается уйти на зону. И эта рокировка мне представляется очень нормальной, каковой она, в сущности, и была, разве, что девочка Еу никогда не узнает об этом. Ну и хрен с ней, с этой упрямой девочкой! Что ей там светит, на этой свободе, в этом огромном пустынном мире, где меня уже больше не будет? Дырка от бублика. Ноль целых, кошмар сотых. Так ей и надо, стерве…
      Временами я вспоминаю прокурора России и посылаю его на три самые нежные буквы. С чувством и обстоятельно.
      Однако, напрасно я гнал на этого хлопчика, который, как выяснилось позднее, то постановление все-таки не подписал, несмотря на колоссальное давление, организованное на него сверху. А то, что левитанша подсунула мне и Борису, было чистейшей липой. Этакой временной бумажонкой всего лишь на десять дней, в течение которых прокуратуру России атаковали с утра и до вечера.
      Но так или иначе, с 21 по 31 августа мы находились в Бутырке без санкции прокурора. Стало быть, незаконно, что даже по тем временам было большим перебором, в результате чего наши вражины, не сумев получить продления, еще основательнее сели в лужу. Но так оно всегда бывает, когда извилин немного, а желание бьет через край. И почему-то у тех, у кого либидо чрезмерно бушует, с извилинами всегда непорядок. Как у того же Киви. Он тоже начинал очень лихо, ну, а как закончил, вы, конечно, прекрасно помните.
      Наконец, наступает 31 августа – день исторический в житие Рюмашевского, в те времена еще не причисленного к лику святых, как, впрочем, и во все последующие. Но то не его вина, то очередная промашечка человечества.

      Утро началось, как обычно, но где-то часам к пяти раздается команда «С вещами!». На сборы мне отводится два часа, что исключает возможность перемещения в другую хату. Свобода мне тоже никак не светит после недавнего продления санкции. Перетерев с Греком, я решаю, что меня по новой выдергивают на Петры, дабы опять закатать под пресс. Эта мысль меня не столько напрягает, сколько доводит до бешенства. Но потом, успокоившись, я начинаю четко осознавать, что меня ждет на Петрах. Естественно, что-нибудь более тяжкое, чем по первой ходке. Прежней методой меня не сломать, и это они уже очень хорошо усвоили. И значит, мне приготовлено нечто такое, что по, замыслу дознавателей, должно заставить меня запеть.
      – Грек! – говорю я после небольшого раздумья. – Дай мне писку.
      – Зачем? – удивляется он. – Ты что, решил подсобить ментам?
      – Ни в коем разе, этого они не дождутся. Просто с пиской мне будет спокойнее. Понимаешь, если я буду знать, что у меня есть этот самый последний выход, будет проще катить под прессом. Будет легче отодвигать от себя предел.
      – Лады! – соглашается Грек, передавая мне заточенный как лезвие кружочек расплавленного фильтра. – Но это лишь накрайняк. Именно накрайняк, а не когда тебе это покажется. Заметано?
      – Заметано!
      Около семи часов вечера за мной являются два вертухая. С ребятишками я прощаюсь коротко, как и принято в крытке, а вот с Греком малость иначе – с какой-то особенной теплотой, однако, также без лишних словес.
      Минут пять вертухаи конвоируют меня теми же коридорами, потом, уже на первом этаже, загоняют в один из «приемников», где довольно бегло проводят шмон. Писка – не ступак, и они ее, естественно, не находят. Затем меня отводят в спецчасть, где какой-то чмырь в чине майора начинает зачитывать постановление об изменении мне меры пресечения на подписку о невыезде (впоследствии, в январе 85-го, уголовное дело против меня было, вообще, прекращено).
      Я слушаю и не слышу, ибо плохо понимаю, что здесь, собственно, происходит. О какой свободе верещит это чудо в погонах, и какое я имею к тому отношение?! Может, он просто перепутал бумагу, предназначенную для другого? Но ни хрена – это моя бумага, что становится окончательно ясно после упоминания фамилии Рябова, подписавшего постановление. Стало быть, это свобода.
      Затем мне презентуют справку о заключении и доводят до мрачных дверей, где и выпроваживают из Бутырки.
      Какое-то время я просто иду. Иду, ни о чем не думая, с подсознательным желанием как можно дальше уйти от крытки. Как я дошагиваю до Новослободской – уже не помню. Помню лишь то, как осознаю себя на шумной веселой улице, где очень много красивых женщин, в конце концов, просто женщин, которых я не видел, кажется, целую вечность. Было уже около восьми вечера и, значит, от лета 84-го мне досталось часа четыре.
      Описать состояние человека, обретшего свободу, очень сложно. Тем паче так, как это случилось со мной. Ведь это была не та свобода, которую ждешь сначала годами, потом месяцами, потом каждым прошедшим днем. Ожидаемая и отсчитываемая. Моя же, упав с небес, родилась во мгновение ока. Она была несмышленышем, еще не умеющим разговаривать, и смотрела на мир, не понимая его значения. И мне никогда не найти тех слов, чтобы до конца передать все то, что я испытывал в те минуты…

      Я шел, шел и шел… Навстречу пока еще не очень понятной жизни. Шел, как солдат, уцелевший чудом среди дымящихся останков прошедшей битвы. Шел среди множества странных людей, совершенно не замечавших окружающих нас руин…
      Этот транс продолжался минут десять-пятнадцать, потом я постепенно возвращаюсь в действительность, и мне приходит в голову одна очень простая мысль. Собственно, только она и могла меня осенить после окончательного осознания своего воскрешения. Остановившись у телефонной будки, я начинаю теребить прохожих, дабы выманить у них двушку. Вымогательство срабатывает с первого раза – видать, парниша, которого я тормознул, увидел нечто тюремное на моем еще явно бутырском хлебальнике, отчего очень быстро нашарил нужную мне монетку.
      С этой монеткой в руке я усаживаюсь на тумбу рядом с будкой и начинаю искать слова для одной бесподобно сероглазой девочки. «Привет, малыш! Я совершенно пустынный…» – здесь не подходит. Тем более, после того, как я оставил ее у подъезда, умирающей на моих глазах. И, вообще, после Бутырки требовалось нечто другое. Я должен сказать ей что-нибудь, вроде… Даже сейчас мне ничего не приходит в голову, потому как не было слов, имеющих продолжение, которого тоже не было. А вернуться без будущего я не мог, хотя этого в тот момент мне хотелось больше всего на свете. О, как я хотел, прижавшись к ее коленочкам, застыть в них на вечность, а потом целовать ее пахнущие степью волосы, ее потрясающие глаза, ее цветущие губы… И говорить, говорить, говорить… Обо всем, что случилось за эти несколько несчастных месяцев, когда израненным волком я кувыркался на цементных полах Петровки, когда умирал, оставаясь живым, и когда жил, умирая своей прежней жизнью. И слушать, как эта капелька божья будет катиться по моей душе тихой волшебной музыкой: «Господи! Господи! Господи! Как я люблю тебя, Гуру… Как я тебя люблю…» Она бы так и сказала, если бы я пришел. Если бы только решился набрать ее номер и, ничего не говоря, выслушать ее молчание. И сказать свое… А потом вернуться. Если бы я только мог…
      Я еще долго сижу на тумбе, любуясь монеткой в правой руке и пиской – в левой, которую почему-то вытащил из тайничка. В левой – паскудная смерть, а в правой – счастливая жизнь. Но и то, и другое – мираж. Ибо смерть от меня отодвинулась и, как мне кажется, на очень долго. А то, что справа, утрачено навсегда, даже если бы я и вернулся. И это абсолютно железная истина, которую мое железо понимает лучше меня – все-таки человека. Все-таки очень слабого, как и все человеки на свете. Просто у каждого из нас разная степень слабости.
      Тогда я не знал, что мне некуда уже звонить, так как месяца через три после нашего разрыва Елена, оказавшись в состоянии сильной депрессии, вернулась в Симферополь, где еще долго и тяжело болела. Но если бы я все-таки позвонил, с этого и началось бы мое возвращение в ничего. Я бы, конечно, позвонил ей снова, я звонил бы ей тысячу раз и непременно отыскал бы хоть на краю света, а не то, что в маленьком Симферополе. Ибо тот, кто сошел с нуля, остановиться уже не может, о чем, кстати, господа менты знают много лучше других.
      Дойди я до нее тогда, у нас бы все закрутилось по-новому, только это новое было бы уже другим. И оконцовка тоже была бы совсем не та, и, разумеется, не с Салаберри, а с чем-нибудь более подобающим, но только не мне, а более правильным хлопчикам. Ну, а мне Салаберри в самую масть – так и должна заканчиваться моя Жизель, по крайней мере, на этом ее этапе. Это лучше известной модели, которую кто-то из пишущей братии выразил одной строкой: «Он – альпинист, а умирал в постели…» Согласитесь, это очень паскудный конец.
      И спасибо моему железу, – хотя я временами на него наезжаю – что оно удержало меня от такого финиша и не позволило пришвартоваться вплотную к той очень опасной будочке.
      Мгновенно приняв решение, я швыряю в кусты и монетку и писку и резко поднимаюсь на ноги. «Успеется! – внушаю себе, – Успеется…», хотя прекрасно сознаю обратное. Просто мне в тот момент нужно как можно быстрее оторваться от этой жутко манящей возможности снова увидеть ее, что я и делаю твердым шагом, исчезая туда, где никогда ничего не случается, а только лишь существует. Ну с теми, конечно, с кем это уже случилось…