XXII
      Почти три года после Елены у меня не было женщин, не считая жены. Но жена – это совсем другое. Я, как и раньше, пересекался с девочками, иные из которых были в порядке, но ни одна не выдерживала сравнения с сероглазой. Все они ей уступали в чем-то самом главном, не поддающемся определению. И я к ним не приближался, сама мысль о вступлении в какую-то прочную связь мгновенно вызывала во мне усталость. Да и какими словами мне их любить?!
      Все это время я старался относиться к Пенелопе как можно лучше, что она сразу почувствовала и почему-то решила, что это после Бутырки я стал таким человечным. Она, естественно, не понимала истинной причины моего «потепления», как и того, что никого на свете крытка не может смягчить – она только ожесточает.
      И все это время я очень часто вспоминал Елену. Особенно ночью, когда Пенелопа уже спала, а я, сидя на кухне, дымил сигареткой. И что-то во мне начинало подрагивать, когда я видел ее глаза, а именно они – эти серые озера, светящиеся изнутри – преследовали меня с удивительным постоянством. С тихой щемящей болью я возвращался на наше ложе, где справа от меня дремала моя Пенелопка – последнее, как я думал, что оставалось у меня на земле. В некотором смысле я даже за нее цеплялся, пытаясь откопать в ней что-нибудь материнское, чего в моей жинке было навалом, но только по отношению к своим детенышам. Они, кстати, были еще и моими, но я это слабо чувствовал.
      Впоследствии, когда я опять расшурупился, то дошел до того, что как-то в одной беседе вроде бы в шутку предложил ей стать моей мамой (идея моего отца, так и не воплощенная в жизнь). Не потому, что так остро нуждался в еще одной маме (мне и одной хватало с лихвой), а потому, что страшно надоело изворачиваться и лгать. И кабы почуял с ее стороны хоть малейшую слабину, то свою милую шутку тут же превратил бы в официальное соглашение, согласно которому сыночку дозволяется все, а маме только одно – тихо и молча любить сыночка. На эту, в общем-то наглость, я отважился, считая, что Пенелопа и сама понимает, что я не ангел, и, стало быть, не хрен ломать комедию. Уж чем-чем, а несмышленостью она не страдала, а по части прозорливости могла превзойти самого Глобу, который, как известно, всегда ошибался в прогнозах. А то, что она не сильно меня третировала какими-то несостыковочками (а они ведь всегда случаются, как бы чисто ты не работал) так я это относил к ее самому замечательному достоинству – замечательно не замечать все то, что может иметь последствия. А раз так, то не лучше ли вскрыть карты и зажить откровенной жизнью, не отягчая свое бытие рецидивами сомнений по части моей кристальности? Но, конечно, ни хрена у меня не получилось. На маму Пенелопа не подписалась. Да и не могла подписаться, ибо было у нее и другое достоинство – она еще продолжала меня любить, со свойственной ей привязчивостью, как к людям, так и предметам.
      Но все это было потом, а в то первое время после Елены я относился к ней очень нормально, а если и старался найти в ней что-нибудь материнское, то исключительно в спасительных целях, а не с каким-то коварным умыслом. Мне просто требовалось уткнуться во что-нибудь очень родное, чем она безусловно для меня была все наши долгие годы…
      Осенью 86-го Пенелопа, как это часто случалось прежде, отчаливает на юга к моим предкам и, снова оставшись один, я вдруг чувствую такое нестерпимое желание увидеть Елену, что начинается нечто, подобное ломке. И я очень ясно понимаю, что пора заканчивать с этим музоном, пора уже выползти из несвойственной мне скорлупы и оторваться на всю катушку. Иначе, мне полный мандец.
      В качестве места для «воскрешения» выбираю Прибалтику-Приебалтику, как называл я эти края, к которым еще со времен Ли у меня осталось особое расположение.
      В то время я был без тачки, и потому моя длительная гастроль по ягодным местам совейского запада проходила в «икарусах», являющихся главным способом сообщения между прибалтийскими городами, не считая посадки на Рижском вокзале, откуда на поезде добрался до Риги. А дальше пошли «икарусы». Одни сплошные «икарусы».
      «Поедешь в Ригу – получишь фигу!» – любила поговаривать одна знакомая дама с трагическим чувством юмора. Правда, с техникой существования фига мне не грозила.
      В первый же день я устроился в гостинице «Даугава» с подачи довольно смазливой администраторши, с которой с разгона закрутил небольшой романчик. Скажем точнее, хайку. Три дня я мочалил Ильду (так звали эту латышку) в паузах между ее бесконечными сменами, а иногда и во время оных, когда кто-нибудь из персонала подменял ее на пару часов. В форме я был отменной, вероятно, от чрезмерно длительного воздержания от женщины-не-жены, так что доставал ее до макушки. Однако, она скоро мне надоела, особенно тем, что после каждой палки слишком долго плескалась в ванной, да и все остальное делала слишком уж обстоятельно. Это, кстати, присуще всем латышам – а заодно и прочим прибалтам – что хорошо известно по истории с латышскими стрелками, которые тоже весьма скрупулезно пахали на большевичков.
      В оконцовке я от нее отделался и, покинув Ригу, пришвартовался к городу Таллину. Тогда он писался с одним «н», потом, после обретения суверенитета, эстонцам показалось этого мало и они посадили на хвост еще одно «н», чему мгновенно воззавидовали господа литовцы и чуть было не навесили второе «с» к своему незабвенному Вильнюсу. Но кто-то, кажется, господа филиппинцы, их вовремя остановили. Ну и мы не станем уподобляться суверенным эстонцам и вполне обойдемся одним «н», хотя бы за то, что слишком уж рьянно они взялись за русских, при этом совсем не за тех, что когда-то их окраснопёрили, а всего лишь за нечто подобное. Но в этих играх подобное не считается, о чем, к сожалению, очень многие забывают.
      Вот в этом городе с одним «н» я пробыл дней пять, не больше, в основном болтаясь по Вана Таллину (старому Таллину) и созерцая Старого Тоомаса. Иногда забредал в какой-нибудь тихий бар и пил «Кянукук» – рубинового цвета эстонский ром, которым когда-то давно мы забавлялись с Ли. А однажды, в нахлынувшем приступе ностальгии (вероятно, подействовал «Кянукук») я едва не отправился на поиски Ли, однако, вовремя остановился.
      Все эти дни, перемещаясь по Таллину, я то и дело наезжал на эстонок, достойных моего внимания. Но как ни странно, они все меня отбортовывали. «Что-то с техникой моей стало!» – решил я в итоге и, слегка оскорбленный, покинул Таллин, оставив его мысленно вообще без «н».
      Затем, на очередном «икарусе» докатил до Пярну, где мне сразу же подфартило и я зацепился-таки за эстоночку. Как ее звали – не помню, ибо с трудом запоминаю чухонские имена, если они длиннее трех букв. Но та девушка была при теле, то бишь, не очень швабра, что характерно для многих эстонок.
      В ее квартире я кувыркался всю ночь, поражаясь негасимостью этой эстонки, так как прибалтки обычно пробиваются одним ударом, после чего надолго уходят в осадок.
      После ночки, измотавшей меня до крайности, Нешвабра подсунула мне чашечку гнусного кофе (я и нормальный не потребляю) и бутерброд из какой-то гадости. После кофе и бутергадости я начинаю ощущать стремительный кризис жанра. И это естественно, ибо Нешвабра не Ли, ну и мне уже не девятнадцать. Сказав ей что-то сомнительное, я снова ныряю в «икарус» и двигаю на Литву, решив, что с чухонками пора завязывать.
      Докатившись до Вильнюса, очень лихо снимаю довольно просторную комнату в весьма комфортабельном доме у одинокой литовки лет сорока пяти. После первых же сумерек эта не очень юная девушка, не мешкая, швартуется к моему дружочку, причем без всякого принуждения.
      В ее хоромах я прожил с неделю, где мы в основном постигали дзэн, а в паузах все больше булькали. По этой части она оказалась настолько крепенькой, что мне никак не удавалось свалить ее с ног, несмотря на то, что временами я загонял в нее сонмы рюмашек не самого слабого топлива. В результате, я так на нее осерчал за эту ее несваляемость, что в один из моментов, когда мы уже очень сильно поддали, взял и грохнул ее фужер. Эта подлость была сделана мною с умыслом, ибо я знал, как чувствительны прибалты к собственной собственности. Она так сильно расстроилась из-за расколотой мною стекляшки богемского происхождения, что я тут же угрохал еще два фужера, присовокупив к ним какую-то свинскую вазу. Литовка подняла хай, на что я ответил суперагрессией, после чего мы стали перемещаться по ее хоромам, где каждые двери, попадавшиеся мне на пути, я остервенело пробивал мавашами, доводя ее до безумия. Потом, устав от мавашей, я завалил эту даму на пол и оттрахал по беспределу, думая при этом, что и паркет не мешало б поджечь. Несмотря на наступившее за этим перемирие, уже на следующее утро пришедшая в ясность мадам немедленно выставляет мне счет, в котором разбитых фужеров было существенно больше «положенного». Но я, конечно, не стал вдаваться в нюансы и тот счет погасил без напряга, ибо за все надо платить. А тем более, за удовольствия, приносящее ближним одни страдания, тем более, литовской выпечки.
      После Вильнюса судьба занесла меня в Паневежис. Я, собственно, не собирался в нем останавливаться, просто, когда наш «икарус» притормозил у этого небольшого городка и водила сообщил нам его чудесное название, я решил соскочить и остаться на пару деньков, вылившихся в две недели. Очень часто какое-нибудь странное слово оказывает на меня решающее воздействие. Я, вообще, считаю, что имена и названия предопределяют глубинную суть предмета и его судьбу. Слово «Паневежис» меня поразило и я, покинув «икарус», пристал к его берегам.
      Вот в этом замечательно тихом городе мне и встретилась девочка, окрещенная мной Дореми по какому-то снизошедшему на меня наитию. В свои неполные шестнадцать лет, она была малость странной – и это еще мягко сказано – отчего сильно страдала ее маман, с которой я очень нормально спал, но думал при этом о Дореми. Я любил эту девочку каким-то непонятным мне чувством, ощущая в ней что-то родное и жуткое одновременно. Вначале исключительно платонически – прозрачно и невесомо – но постепенно к этой мерцающей ирреальности добавилось и желание, нестерпимое в своей остроте. Так сильно я хотел только в юности, когда каждая проходящая мимо попка вызывала потребность немедленно к ней пристегнуться.
      Но я не стану рассказывать о Дореми – эту грустиночку мы оставим в покое, уж слишком она из другого жанра. Скажу лишь одно – после Дореми я покидал Паневежис в несколько растрепанном состоянии и чтобы привести себя в форму, следовало как можно быстрее избавиться от переполнявшей меня чистоты и некоторой потусторонности. Иначе говоря – оскотиниться, что я и сделал в городе Каунасе, перемахнув в него с Паневежиса.
      В Каунасе первые три дня я бурился в каком-то отельчике, пока не пересекся с двумя подходящими мне девицами. Одну звали Оксаной, другую – Татьяной. Оксана была украинкой, Татьяна – русской. Обеим было под тридцать, и обе были готовы к постижению непостижимого. Ну и я был не против, ибо безобразием они не страдали, особенно Татьяна, с ее очаровательно лисьей мордашкой, блуждающей стервоточинкой и глазами цвета маренго. Преимуществом же Оксаны был ее пухлый пардончик, тропический образ мышления и способность многократно улавливать дзэн в сочетании с коварной кротостью.
      После небольшого толковища в местной кафешке, где мне и повстречалась эта чудная парочка, я покидаю отель и перемещаюсь на квартиру Окси. Так я ее обозначил, ну а Татьяну переиначил в Тутси, в силу своей привычки обстругивать имена окружающих меня созданий.
      На хате у Окси я прожил почти полмесяца, и все это время там продолжался грандиозный бенц, закрутившийся в первый же день, когда после нескольких порций какой-то литовской жидкости Тутси, явно ненавидящая Окси (и это было взаимным), неожиданно заявляет:
      – Трахни ты эту суку!
      – А почему не тебя? – любопытствую я.
      – Я подожду, а вот у нее уже припекает, – поясняет Тутси, на что ее подружка прямо-таки отчеканивает:
      – Сама блядь!
      – Вот видишь, какая она бесподобная дура? Так что действуй, мальчик. Или, может, у тебя не маячит?
      – Как можно, женщина?! – отвечаю я, «негодуя», и со словами «Пардон мадам, снимите панталоны» двигаю прямо на Окси.
      – Я тебе выцарапаю глаза! – пищит последняя, спрыгивая со стула.
      – Не обращай внимание, это понт, – просвещает меня Тутси. – Она мазохистка.
      Окси и впрямь оказывается мазохисткой, что возбуждает меня до крайности. В процессе самозащиты, точнее, ее имитации, она поливает меня и Тутси самыми отборными словесами, но едва я в нее вхожу, стремительно затихает и, стартуя с легких постанываний, финиширует дикими воплями. А после каждого «мяу» начинает тихонько всхлипывать, пока я ее снова не вывожу на «трассу». Кончает она каждые пять минут, а вот я, как назло, все никак не могу причалить. Находясь в непосредственной близости от оргазма, я все время с него соскакиваю по непонятной для меня причине. И если в первые полчаса Окси орет от кайфа, то потом, уже будучи высушенной до последней капли, испытывает сильную боль от долбежки и визжит поросенком, умоляя от нее отцепиться. В оконцовке я оставляю ее в покое и переключаюсь на Тутси, которая не только созерцала все это действо, но и давала мне разного рода советы, а иногда и прямые указания. Короче, постановка была, что надо.
      Тутси, как только я к ней приближаюсь, вытягивается дикой кошечкой, подставляя свои авуары. При этом у нее крайне загадочный взгляд, расшифровать который мне в этот момент слабо, ибо мыслишка у меня одна – как можно быстрее причалить. Но с Тутси это оказывается не проблемой, более того, мне даже приходится слегка притормаживать, пока она не затихнет, после чего и я, с уже чистой совестью, быстро иду на посадку.
      Довольно часто наши оргии начинались одним и тем же макаром – после небольшого разогрева Тутси, посмотрев на меня своим загадочным взглядом цвета маренго, выводила на Окси все той же чудесной фразой: «Трахни ты эту суку!». Временами мы устраивали и групповухи – комбинации были самые разные, но я никогда не играл с ними в 6 на 9, это не мой жанр.
      Обычно наши ночи заканчивались коротким тостом в исполнении Рюмашевского. Когда мои шерочки становились слегка невменяемыми, я хлопал рюмашкой по их засыпающим флюгерам, и со словами «За Тутси, Окси и Святого духа!» делал последний буль. Ну, понятно, кто был святым в те исторические времена.
      Иногда мы покидали хату и выбирались в город, где бурились в каком-нибудь подходящем нам кабачке. Вот в один из таких походов мне и досталось весьма чувствительно, о чем я, кажется, упоминал.
      В тот день мне не очень хотелось выползать из хаты, вероятно, сработала интуиция. Но дуру Окси прямо распирало от желания засветить свой новый прикид, ну и Тутси была не прочь прошвырнуться, и в результате они меня уломали.
      Кабак, в котором мы оказались, на вид был в полном порядке – просторный, уютный и достаточно респектабельный, как и большинство заведений Прибалтики. Вообще-то, в их кабаках вы можете чувствовать себя спокойно, в отличие от российских, где непременно найдется какой-нибудь Киви.
      Часа полтора мы расслабляемся без проблем, пока в кабак не вламывается – именно вламывается – компания из шести уже малость поддатых матросиков славянского происхождения. С ними нет ни одной телки, и столик они занимают по соседству с нами. Оценив ситуацию, я понимаю, как дважды два, что без сшибки с этими не в меру веселыми хлопчиками дело не обойдется, и мне, конечно же, следовало быстро оплатить счет и, зацепив своих девочек, покинуть кабак. То было бы самым мудрым, вот только мудрость подобного рода совсем не моя ведущая. Ну не мог я прервать нашу уютную посиделку из-за какого-то пьяного быдла. Тутси, также срисовав ситуацию, предлагает нам испариться, но это еще больше загоняет меня в отрицалово. Самое паскудное, что к этому моменту я уже вогнал в себя кучу рюмашек белой, и, значит, маваши и прочие трюки мне не исполнить на должном уровне. А жаль, ибо компашка матросов, как на подбор, состояла из мелких хлопчиков, к тому же еще и поддатеньких. И будь я в обычной своей кондиции, хрен бы они меня достали.
      Буквально через минуту один из матросиков причаливает к Окси и приглашает ее на танец, нарушая тем самым неписаный закон прибалтийских кабаков, где не принято приглашать даму на танец, не испросив разрешения у ее ухажера.
      Окси уходит в отказ, и одичавшее дитя флота тут же переключается на Тутси, которая также посылает его подальше. Меня он вообще не замечает, но несмотря на это, я стараюсь не реагировать. «Спокойно, старик! – торможу себя. – Их много, а ты один, так что лучше с ними не схлестываться…»
      Через пару минут к нам пригребает другой матрос, и начинается то же самое. Я, разумеется, понимаю, откуда такая настойчивость при полном игнорировании моей персоны. Их ужасно злит, что я, человек безусловно не северный, балдею с двумя симпатичными русскими девочками, в то время как они, охреневшие от своих палуб и трюмов, отрываются на безрыбье. В смысле, без телок.
      По второму разу мои девочки посылают их на хер менее цивилизованно, ну, а третья ходка оказывается последней. Пристегнувшийся к нам матросик уже не просто приглашает Окси, а, склонившись дугой, крепко прижимает ее к себе и начинает что-то шептать. Терпеть дальше уже невозможно, и будь там не шесть матросов, а весь прибалтийский флот, я бы все равно сорвался.
      Шептания с Окси заканчиваются тем, что на голову этого малого обрушивается бутылка, и он, как подкошенный, валится на пол. Понимая, что каша уже заварилась, я мгновенно оказываюсь у их стола, который переворачиваю одним рывком вместе с двумя сидящими напротив матросами, не успевшими подняться на ноги, затем резко ухожу в сторону, дабы избежать атаки. Матросы же, собравшись с мыслями – а они, верняк, не ожидали такого взрыва – начинают на меня движение. Первым бросается самый крепкий из их команды и очень красиво подставляется под хидже-атэ, однако провожу я его на полтемпа раньше, чем следует, вследствие чего моя правая цепляет воздух, и я налетаю на встречный второго, идущего вслед за первым. Удар приходится мне по флюгеру, но главное, что не в челюсть, ибо, несмотря на разбитый нос, сознания я не теряю и мне даже удается устоять на ногах. Меня сразу же атакует другой матрос, но очень уж неуклюже. Легко уклонившись влево, я тыльной стороной правой руки наношу ему страшный удар по скуле. Это тоже одна из моих коронок, проводимая бьющей, как молот, рукой. Морячок, налетевший на джокера, утыкается мордой в пол, но почти одновременно с ним падаю и я, получив откуда-то слева сильный удар по башке. Прямо с «земли» мне удается провести подсечку – один из матросиков рушится на меня, и я его крепко к себе прижимаю в качестве спасительного щита, ибо понимаю, что сейчас меня будут метелить ногами. Так бы оно и случилось, но в этот момент меня выручают мои машерочки. Сначала встревает Тутси, треская сзади опять же бутылкой одного из бушующих морячков, и он падает прямо на нас. А следом на кучу летит и Тутси, получив по мордашке от матросской братии за эту свою бутылку. Окси, также не оставаясь в стороне, бьется насмерть с другим матросом, повиснув у него на плечах и пытаясь его прокусить. В оконцовке и эти двое валятся с ног, и на полу начинается полный хаос. Воспользовавшись мешаниной, я выползаю из-под груды тел и, откатившись в сторону, поднимаюсь на ноги. И тотчас передо мной начинает маячить очередной матросик. Вдохновленный поддержкой девочек и озлобленный своим пребыванием на полу, я правой ногой опускаю ему мошонку (сильнейший болевой шок), затем той же правой резко бью в подбородок (снизу-вверх), и он четко уходит в осадок. Здесь мне следовало на автомате уйти в сторону, ибо в групповой заварухе нельзя зацикливаться на одном сопернике. Так бы я и сделал, кабы не «осенившее» меня желание перебить ему ребра. Но я даже не успеваю нацелиться, как снова лечу на пол от очень сильного удара сзади, и это уже нокдаун. Единственное, что у меня получается, так это максимально сгруппироваться, дабы прикрыть наиболее опасные точки. Однако, прикрыться полностью невозможно, и несколько раз мне так капитально достается по ребрам, что они едва не ломаются. Но тут меня снова спасают мои дивчины – они опять оказываются в гуще событий, на миг отвлекая матросское быдло от моей персоны. И очень вовремя, потому как иначе они бы меня погасили, хотя бы за то, что в процессе сшибки я пару-тройку из них все-таки покалечил. Но, конечно, и девочки меня не спасли бы, не вмешайся в этот момент литовцы – несколько крепких парниш, которые за считанные секунды отцепили от нас морячков и основательно их прессанули, что совершенно не удивительно. Во-первых, литовцы страшно не любят русских, к коим, очевидно, относились матросы и столь же очевидно, не относился я. Еще больше они не любят пьяных компаний, нарушающих покой в их очень уравновешенных заведениях. Потому и вмешались, посчитав, что самое время поставить Россию на место. Ну и метрдотель был, естественно, на нашей стороне, что сыграло в дальнейшем немалую роль. Он, кстати, и вызвал ментов, пока мы слегка восстанавливались, а сильно помятых матросов литовские хлопцы удерживали в углу. Показаний, которые дали литовцы во главе с метром, как и то, что со мной были женщины, а с морячками одни проблемы, оказалось достаточно, чтобы нас не задерживать. Менты, правда, внимательно осмотрели мою паспортину, и на всякий случай, записали координаты Окси. А вот матросиков они забрали, после чего и мы, тепло попрощавшись с литовцами, покинули ресторан.
      Дома у Окси, когда горячка маленько спадает, я начинаю ощущать, как замечательно мне досталось. Голова гудит, как Атлантика, с флюгером «боже ж мой!», ну а с ребрами тихий ужас. Мои подружки настаивают на медицинском вмешательстве, но я эту тему захлопываю на корню, не желая якшаться с лепилами.
      Дня два эти милые девочки – такими они мне тогда представлялись – хлопотали надо мной, как пчелки, и при помощи компрессов и анальгетиков я постепенно вернулся в норму. Ну, а где-то на третий день наши совместные буль-групповухи возобновились с особой силой, ибо после прошедшего мордобоя (от которого и девочки слегка пострадали), а вернее, их новой «пчелиной» роли, в нашем каунасском треугольнике появилось нечто родное.
      Но всему приходит конец, пришел он и нашему треугольнику, когда я снова почувствовал подползающий кризис жанра.
      – За Тутси, Окси и Святого духа! – объявляю я на прощанье и двигаю на Клайпеду, где имел адресок одной теплой тети, с которой наметил слегка позабавиться.
      В Клайпеде я пробыл где-то с неделю, после чего совершенно измотанный и пресыщенный, наконец-то, вернулся в Москву.
      Турне по Прибалтике основательно меня встряхнуло, и я стал выползать из затяжного ступора, а потом и вовсе вернулся в привычную колею. Однако, не до конца. До конца уже не получалось.
      Но так или иначе, после этой ходки я стал опять реагировать на хорошеньких девочек, правда, с излишней разборчивостью. То нос у одной чрезмерно длинный, у другой глаза непонятного цвета, у третьей губы не очень те, у четвертой интеллект буксует, а у кого не буксует – пардончик не шибко пухлый. И так далее, в таком же духе. Но в оконцовке и с этим все устаканилось, и я перестал высчитывать размеры женского флюгера до самых последних микронов. И хотя, как и раньше, продолжал вспоминать о ней, но то были уже более спокойные ассоциации, с очень ясным осознанием того, что это уже лишь прошлое. Далекое-близкое прошлое, куда невозможно вернуться.
      Временами случались казусы, как с той Ириной, от которой я ускользнул, когда ей вздумалось послушать Шуберта.
      Аналогичная картиночка случилась со мной позднее, когда на бешеной скорости я закрутил небольшой романчик с одной поэтессой из андеграунда, которая нынче слегка засветилась, и потому ее имечко мы опустим.
      Около месяца мы постигали с ней дзэн, встречаясь по два-три раза в неделю, что для меня очень плотный график. Поэтесса обладала способностью поражать меня какой-нибудь странной мыслью, а еще чаще своими фортелями по части ночных утех, проходивших у нас, в общем-то, днем из-за присутствия в Москве Пенелопы. Конечно, этот роман, как и все остальные, был изначально обречен на мое своевременное исчезновение, но то, я думаю, случилось бы позже, кабы не один эпизод. Как-то, когда мы спокойно чирикаем с ней в гостиной, она ни с того ни с сего, вытянув правую ножку, цепляет свой башмачок и начинает его раскачивать. Ну точно, как сероглазая. Замечу, что до того момента такой подлейшей привычки за нею не наблюдалось. Башмачок покачивается, а я, стремительно сбившись с мысли, наблюдаю за ним завороженными глазами.
      – Что с тобой? – вопрошает дитя андеграунда, не понимая моей реакции.
      – Ничего, пустяк. Просто такая привычка качать башмачком была у моей прабабушки.
      После случая с башмачком я и отстегнулся от этой мадам, которая, в отличие от Ирины, восприняла это крайне болезненно и на каждом литературном углу стала называть меня проходимцем. То бишь, человеком, проходящим мимо всего замечательного. Стало быть, не ошиблась.
      «Невроз башмачка, – сказал бы какой-нибудь Зигмунд, – на почве слегка заблудившегося либидо!»
      «Ностальгия по запределу!» – ответил бы я этому умнику и отправил его подальше.
      А как-то в Донецке я чуть было не потерпел фиаско из-за этой долбаной ностальгии. Там, на плакатном представлении моей первой книги, я пересекся с одной из своих почитательниц, которую сразу решил опрокинуть. Звали ее Еленой, и это, безусловно, на меня подействовало, как и то, что в самом дебюте она выдала ужасно знакомую фразу, да чуть ли не с теми же интонациями. С этого момента мое либидо начинает тихо посапывать без всяких шансов очнуться. И я бы точно остался с носом, кабы девочка Лена не принялась очень активно меня кочегарить, после чего я слегка вернулся и сделал нечто подобное тому, что привык сотворять с разгона. Сделал уныло, без огонька и слишком быстро для профи. Так что, в сущности, лажанулся, и к утру у меня было только одно желание – как можно быстрее исчезнуть из этой хаты и никогда в ней уже не засвечиваться. Но напоследок эта очень смышленая девочка здорово меня удивляет, дав мне номер своего рабочего телефона и предложив позвонить ей в любой момент, если мне станет плохо. В смысле, совсем уже плохо. Четко она меня вычислила, несмотря на мое внешне спокойное состояние. Но плохо мне было не столько от этого, в принципе, несущественного прокольчика, сколько от осознания того, что нечто неистребимое преследует меня повсюду…
      В то время я много писал, разрабатывая аритмические конструкции свободного стиха, многими из которых нынче шпарят на всю катушку подрастающие верлибристы, как, впрочем, и сильно выросшие.
      Параллельно с этим я продолжал выискивать брешь в могучей стене официального стихосложения для распространения «вербальных» опытов и не только собственных. Особенно я старался засветить Орлова, чью рукопись мне летом 83-го передал Валера Винокуров, работавший в те времена заведующим отделом литературы в журнале «Смена». Передал с просьбой как-нибудь ее обустроить, хотя что я мог сделать тогда, когда и мои тексты лежали в столе безысходной грудой с такими же шансами увидеть свет, как и у томского запредельщика. И лежали бы еще очень долго, кабы к осени 88-го не наметился некоторый перелом. Горбачу удалось уже кое-что накуролесить, и ситуация во многих сферах стала довольно мутной и без той совершенно паскудной прозрачности, на дне которой читалось – «Низзя!!!» Мгновенно уловив Изменение, я четко просек, что пришло мое время торпедировать стеночку, так долго стоявшую на пути верлибра. Стало очевидно, что за сохранившейся внешне преградой уже, в общем-то, ничего и нет. Ну, а со стеночкой я как-нибудь разберусь. И надо признать, разобрался. Сначала я основательно расшатал ее сборником «Белый квадрат», куда кроме собственных разработок, вошли еще тексты трех авторов. С моей подачи эта книга была представлена на выставке, не имеющей прецедента. На стенах прямоугольного зала, обтянутых черной материей, были вывешены квадраты белоснежной бумаги с набранными крупным шрифтом текстами. Все это вгоняло зрителей в состояние глубокой камерности – наилучшей кондиции для постижения свободного стиха. Эта постановка сработала безотказно, и весть о «Белом квадрате» прокатилась по всей Руси, после чего глухомолчащим критикам, пришлось-таки приоткрыться. А большего и не требовалось, ибо при любом обсуждении этой темы верлибр лишь усиливал свои позиции.
      После «Белого квадрата» последовала малая антология верлибра «Время Икс», окончательно убедившая канонизирующих, что русский верлибр все-таки существует, и, значит, надо смириться. И они, конечно, смирились, ибо оставшись без генералов, точнее с генералами, потерявшими ориентиры, оказались ужасно слабыми. Этакими бумажными человечками.
      Под завязку я сбрасываю на Россию «Антологию русского верлибра», состоящую из работ 360-ти авторов. И это последний гвоздь, заколоченный в гроб уже сильно затраханных оппонентов нашего очень свободного жанра. Та стеночка рухнула, как мистер Киви, вокруг которой, подобно грузинам, еще какое-то время причитали ох…е апологеты официальной поэзии практически теми же фразами: «Ты что сделал, а? Ты что сделал?»
      Уже будучи в силе, я вплотную взялся за тексты Орлова, рассыпав их по Москве, к огорчению многих столичных амеб. (В этом процессе мне подсобил и Геннадий Красников – мой лучший московский кореш тех уже очень далеких времен). И только после того, как Белокаменная его признала (относительно, конечно), в потустороннем Томске, наконец, удосужились уразуметь, что пора им очнуться от летаргического бесстыдства и издать его книгу «Травы чужих полей», столь же чудесную, как и само название.
      Но не только Орлова, я и многих других выкапывал из российских глубинок и торпедировал ими столицу, которая, будучи центром псевдокультуры, терпеть не могла глубинок (как, кстати, и всё, изначально русское), где, в основном, и процветал неведомый ей запредел. Ну, а в Москве процветала гигантская мясорубка, в которую закладывались останки отживших поэз и вырабатывался «новый» фарш. Из этого фарша левосторонние критики лепили пули (смешно, но факт) и заряжали очередные обоймы. Ими они расстреливали не слишком ушлых читателей, а, стало быть, большинство, которому все очень сложное представляется самым цимесом. Я не против сложного, но только писать о нем надо просто. Предельно просто. Это и есть верхушка. У них же все было наоборот. О совершенно простейших вещах они ухитрялись чирикать так сложно, что профи молча зверели, а дилетанты балдели от непонимания. Они от этого всегда балдеют.
      Через несколько месяцев после выхода в свет «Антологии» была создана «Ассоциация русского верлибра», президентом которой, естественно, был избран я. А иначе и быть не могло – уж с очень большим отрывом от всех остальных я мчался по этой проложенной мною трассе, как, собственно, и по другим. Ну, а на тех магистралях, где мне слабо оказаться первым, я просто не появляюсь.
      В результате, к лету 91-го я прочно захватил каравеллу «Русский верлибр» и, останься я в Белокаменной хотя бы на пару лет, она бы пристала именно к тем берегам, к коим и следовало ей пристать. Но я не остался. Не мог остаться. И шхуна, потерявшая рулевого, закружилась в открытом море по воле случайных волн. И дай-то бог быть ей взятой на абордаж нормальными ребятишками, а не перекрасившимся, вернее, переверлибрившимся контингентом. Дай-то бог…
      Вместе с раскруткой верлибра я занимался и книгоиздательским бизнесом с первых же дней его легализации. Лавэ на этом поднимались большие. Только на одной «Сексологии» мне очистилось больше, чем пол-лимона доинфляционных рэ. Были и другие книжицы, издаваемые мной с разгона, так что с капустой был полный порядок, что так-же помогало мне выживать. Правда, тогда я думал иначе, и слово «выживать» меня бы, верняк, рассмешило, ибо считал, что живу, да на всю катушку. Ну, а то, что временами где-то свербит, так на то и душа, чтобы чем-нибудь озадачивать. Но уже очень скоро случилось нечто, и стало ясно, что все эти годы я действительно лишь выживал, спасая себя от прошлого…
|