XXVI
      Уже в первый же день погружения в родные пенаты я четко почувствовал, что сделал что-то не то. Все вокруг было страшно чужим. Даже близкие, захлопавшие от счастья крыльями, вызывали во мне какое-то странное недоумение. Мне и раньше приходилось слегка напрягаться, дабы чувствовать их, как близких, а теперь это вообще стало тяжелой работой. Вот смотрю на отца, мать, жену, сына… И никак не могу до конца врубиться, что это действительно они, а не подсунутые мне дубликаты.
      Особенно тяжко было выслушивать их разговоры, настолько они были правильными и бесцветными. «О чем вы, ребятки?!» – так и хотелось мне их спросить, а временами и прокричать. Но, по большому счету, проблема была не в них, а во мне самом. Это я уже докатился до той черты, когда стал не в состоянии выслушивать что-либо, слышанное мною ранее. Требовать же от них группового перевоплощения в маленьких аристотелей было смешно и нелепо. Я, впрочем, ничего и не требовал, желая лишь одного, чтобы они поменьше чирикали и оставили меня в покое. С этой целью я с ходу им объявил, что в Польше пахал, как негр, что устал до последней крайности и чтобы месяца на три они все от меня отъехали. После этой заявы я прочно пришвартовался к шконке, где первое время проводил за чтением книжек, глотая их одну за другой и таким образом изымая себя из реальности. Но потом и чтиво мне надоело, и я просто лежал на спине и пялился в потолок. Синдром потолка – так условно назовем мое нынче самое любимое хобби – вероятно, наметился еще с той поры.
      В тот период разговаривать со мной по-серьезному было решительно невозможно. Все равно, что стучать по крышке гроба, чем, собственно, и занималось мое окружение, не понимая того, что меня здесь нет. Правда, где я находился в действительности, мне и самому было не очень ясно.
      Редко, очень редко я отрывался от шконки и выползал из дома, где абсолютно все действовало мне на нервы. Москва изменилась до омерзения. Думаю, что и при другом раскладе, мне было бы в падлу барахтаться в этом котле, где почти ничего уже не осталось от той Белокаменной, в которой прошла вся жизнь.
      Сокольники! Где они, эти Сокольники? И где остальное, чем был так прекрасен этот некогда любимый город? Ни хрена уже не осталось. Зато до хрена появилось нового – всех этих «баунти» да «лемонти», которые к матушке России прилагались так же чудесно, как павлин к телеге. Меня тошнило от одних этих слов в российской аранжировке. Я не против «баунти» и «лемонти» – это, в целом, нормальные ребятишки – вот только не в Белокаменной. Их место в других пространствах, и не пристало им болтаться по российской чужбинке с подачи доморощенных демократов – в сущности, той же красноперой нечисти, ловко сменившей окраску. Они-то и загнали Россию на трассу, по которой ей тысячу лет ползти за рафинированной цивилизацией, и, разумеется, не доползти, ибо нельзя победить, играя чужую игру. И кто не понимает того, что у России особый, не канонический путь развития, тот очень большой мудак, или очень большая сволочь. И тех, и других у царского трона было навалом. Этакое столпотворение. Оставалось удивляться тому, как в такие кратчайшие сроки удалось подобрать такую бесподобно чумную команду, начудившую не меньше большевичков, а, возможно, что и поболее. Те хоть, при всей своей сучьей закваске, Россию не расчленяли и не заманивали на панель. Впрочем, не будем проводить параллели, ведь мы не настолько гурманы, чтобы разбираться в оттенках дерьма. И все же замечу, что тот танк, на который так лихо взобрался скурвившийся коммуняга, достоин того, чтобы поместить его рядом со знаменитой дурой «Авророй». Из одной породы эти две паскудные железяки. Отвечаю рупь за сто всеми своими пожитками.
      Кто-то заметил, что если Восток разъедает тело России, то Запад ее душу, и второе, как мне кажется, пострашнее. Душа России, грезящая о крестах и храмах, стенала от «баунти» и «лемонти», но очень немногие понимали и слышали это. А большинство металось в сплошном угаре, в поисках вечнозеленой валюты, которую поставили в хате смотрящим, а милый и нежный рубль так подло загнали в стойло.
      И ладно, кабы в бизнес ударился контингент, который и раньше поднимал лавэ. Ни хрена подобного – бизнесбуями стали все. От мала до велика. Москва превратилась в Клондайк, правда, в Клондайке обогащались сильные духом и телом, а в Белокаменной все больше шушера. В период с 92-го по 93-й годы страну разворовывали на такой фантастической скорости, что чуть ли не под ногами валялись золотые кирпичи, выпадавшие с барских телег, вывозимых на Запад сплошным потоком. Оставалось только их подбирать. Даже не самые смышленые ребятишки на одной перекидке сбивали лимоны баксов, тугодумы довольствовались сотнями тысяч, а совсем уже ничемушки обходились десятками. Конечно, были и такие, которые в этом буйно цветущем бедламе все больше и больше нищали, и не от отсутствия мозговых извилин, а от своей неспособности вписаться в схему, как следствие другой неспособности – делать денюжки из ничего. А они, особенно большие, иначе не делаются. Но во все времена будут люди, которым сей промысел противопоказан, в силу их странной привычки – каждый рупь отрабатывать своим горбом. А если они и решаются броситься в омут, то в результате еще больше нищают, что вполне соответствует законам жанра.
      Но сильнее, чем «баунти» и «лемонти», меня поразило изменившееся человечество. Куда делись мальчики с девочками, ночами напролет рассуждавшие о тонких материях за кружечкой чая и хорошими сигаретками?! Куда делись женщины, любившие глазами и за глаза, а не за паскудно шуршащие дольцы? И что будет завтра с этой страной, чей молодняк, блуждающий по улицам крысиными стаями, готов разорвать любого за какую-нибудь двадцатку баксов.
      Да, все вокруг изменилось. Изменилось настолько, что просто не верилось, что прошло всего лишь два года. И день ото дня я все больше убеждался, насколько безумным было мое решение вернуться в Москву.
      Казалось бы, какие проблемы? Не нравится – не живи. Сделай еще одно сальто и вновь окажись на чужбине, далеко от всего, что так сильно тебя раздражает. Так бы я и поступил, кабы не действительно большая усталость и абсолютное безразличие. Ко всему на свете и, в первую очередь, к самому себе. Вязкая, тупая трясина все глубже меня засасывала, и все труднее становилось отрываться от шконки и делать что-нибудь путное, или хотя бы имитировать эту деятельность. И оставалось одно – без конца созерцать потолок и тайно мечтать о какой-нибудь катастрофе, которая разом прихлопнула бы все человечество. Уходить одному было все же маленько грустно, хотя и это порой приходило в голову, вместе с другими бредовыми мыслями, как, например, решение бросить курить. Курить я, разумеется, не бросил, однако, сия совершенно безумная затея стоила мне нескольких месяцев жесточайшего самоистязания, замечательно подкосивших мои некогда железные нервы.
      В течение всего этого времени мое окружение всячески старалось вернуть меня к нормальной жизни. Конкретно, им очень хотелось подписать меня на какой-нибудь бизнес, чем занималось все окружающее их человечество. Им было непонятно, отчего я не хочу «взорваться» и начать стремительно поднимать лавэ. Их естественное желание отцепить меня от проклятой шконки подогревалось и тем, что все вокруг богатели, в то время как наша семейка медленно, но верно утрачивала свое «величие», на что мне, кстати, было плевать. Когда они сильно ко мне причаливали, я отсылал их к известной заповеди, где Господь предлагает не думать о завтрашнем дне и жить, как птицы небесные. Но птицами небесными они никак не хотели быть. Ну, а я не хотел встревать в этот новомосковский бизнес, тем паче, что год 94-й заметно отличался от двух предыдущих, и золотые кирпичи на дороге уже не валялись. Раскрутить какой-нибудь хандель с ежемесячным подъемом в две-три тыщонки баксов я, разумеется, мог без проблем. Но эти суммы меня не грели. Затевать же что-то более крупное, дабы выйти хотя бы на десять грандов, можно было лишь при условии большого желания и готовности пахать от зари до зари, по крайней мере, в первое время. Ни того, ни другого у меня не имелось, все это было с лихвой у тех, кто никогда не касался больших лавэ. Мне же все деньги мира давно уже опостылели, а еще больше человечки, через которых они поднимаются. Прямо по Маяковскому: «Я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду!»
      Так я дополз до весны, постепенно склоняясь к решению – «очнуться», пока не поздно, и как можно быстрее оторваться от Белокаменной. И теперь уже навсегда.
      Норвегию, в качестве очередного прибежища, я выбрал в силу ее некоторой отрешенности от всего остального мира, ну и особых отношений с Гамсуном, ибо мало какие книги легли мне так точно на душу, как его совершенно чудесный «Пан».
      Чистый загранпаспорт я получил в предельно сжатые сроки, как и саму норвежскую визу. Небольшую проблему составила Пенелопка, которой вдруг вздумалось за мной увязаться. Обычно я странствовал в одиночестве, и ее решение принять участие в намеченной постановке слегка меня озадачило. А все оттого, что она твердо решила не отпускать меня одного. Пожалуй, впервые в жизни. Впрочем, расстроился я не сильно, ибо прекрасно знал, что без своих ненаглядных деток долго она не выдержит.
      В середине лета мы загружаемся в самолет и через два с половиной часа приземляемся в «Форнебю», откуда добираемся до центра Осло, где на несколько дней размещаемся в гостинице «Скандинавия», после чего, в соответствии со сценарием, перемещаемся в Сандвику, расположенную километрах в двадцати от столицы.
      Сандвика – городишко с населением тысяч в пять, удивительно чистый и комфортабельный, и несколько вымерший, как, впрочем, и вся Норвегия. Больше всего в Сандвике меня поразил огромнейший шопинг-центр, в котором можно было запросто разместить население, например, Кишинева, да еще осталось бы место для жителей Приднестровья, как и для 14-й армии г-на Лебедя, вместе с танками и транспортерами, если слегка поджаться.
      Зачем норвежцам понадобилось в таком миниатюрном местечке выстраивать такую махину – я так и не понял.
      В этом городишке мы жили в довольно уютном пансионате со всем джентльменским набором для нормального проведения досуга, в том числе и с двумя бильярдными столами.
      Бильярд – одно из моих самых центральных хобби. К этой игре меня приобщил отец, когда я пребывал еще в очень глубоком детстве. Свое искусство я оттачивал на столе, стоявшем у нас на даче. Оттачивал до совершенства, и уже лет в пятнадцать начал обыгрывать своего родителя, что страшно действовало ему на нервы, ибо он считал себя очень большим профи. Но проигрывал он мне не только из-за того, что уже стал заметно уступать в классе, а еще из-за своей на редкость импульсивной манеры игры. Я же мог до бесконечности выдерживать «своего» шара в невыгодной для него позиции, пока он не срывался и не шел на какие-нибудь трудноисполнимые трюки. Например, на дуплеты, которые, как известно, даже у профи получаются не слишком часто. В результате «свояк» выкатывался на свободную зону, откуда я спокойно закатывал в лузу наиболее весомый шар. Проигрывая, батя в сердцах отшвыривал кий, называл меня хитрым жиденком и шел прессовать маман. Он считал, что у меня подлая манера игры, я же считал ее аналитической.
      Позднее, уже в Москве, в знаменитом местечке у парка Горького, я освоил и «алагёр» – пожалуй, самую профессиональную игру в бильярд.
      В Норвегии же, как и по всей Европе, все больше гоняли в «пул», в котором использовались семь одноцветных, семь двухцветных, черный и белый шары. Игра велась «белым», и если, к примеру, ваш первый забитый шар оказывался одноцветным, то эту группу шаров вам и следовало для начала убрать со стола. Затем начиналась охота за «черным», дабы загнать его именно в ту лузу, в которую вы уложили свой последний шар. Прямое касание «черного» во время игры или падение его в лузу означало поражение. И последнее – при ликвидации «черного», «белый» не должен упасть ни в одну из луз. Это тоже засчитывается, как поражение, что, правда, случается крайне редко.
      По сравнению с «алагёром» «пул» был, конечно, проще, да и сами европейские столы отличались от российских более широкими лузами и шарами, уменьшенными в диаметре. Катать на таких столах лично для меня было детской забавой и в этой Сандвике я опрокидывал всех подряд. Конечно, случались и проколы, но, в основном, по небрежности или стечению обстоятельств. Так, я проиграл неофициальный чемпионат Сандвики по «пулу», организованный любителями этой игры с довольно нормальным призовым фондом. Проиграл, выбыв в полуфинале, причем одному арабу, которого до этого неизменно шерстил. Всю игру я исполнил чисто, ну и «черного» под завязку уложил куда следует, вот только падла «белый», срикошетив от борта, покатился в среднюю лузу, точнее, едва до нее дополз, затем даже замер на какой-то миг, однако, все-таки рухнул. Я нашел в себе силы улыбнуться и поздравить «победителя», который без этого подарка судьбы не имел ни малейшего шанса. Улыбочка, правда, получилась кривой, но это уже нюансы.
      После Сандвики мы вернулись в Осло, сняв однокомнатную квартиру на улице Уртегатэ, расположенной рядом с центром, недалеко от музея Мунка. Этот район назывался «Карачи», в силу того, что весь его мелкий и средний бизнес принадлежал эмигрантам из Пакистана.
      Осло, как и Таллин, делится на два города – на старый и новый Осло. Кстати, в начале века у него было другое название – Христиания (Кристиания), в честь датского короля Кристиана IV. Не знаю, какому конкретно норвежцу пришла в голову сия идея – отстегнуться от чудесной «Христиании» ради нелепого «Осло». И неужели, лишь из-за ревности к «братьям» датчанам? Меня, к примеру, всегда забавляла мысль, как, собственно, величать его жителей – осличами или осложанами. Эта проблема занимала и Пенелопку, и после веселых дебатов мы остановились на осличах. Наверно, потому, что так оно было короче.
      По старому Осло мы бродили с утра и до вечера, и с очень большим удовольствием. Вообще, у этого, полюбившегося мне города был совершенно особый ритм. Так пульсирует нерв полевого цветка на самом краю осени. И этот ритм удивительным образом совпадал с моим дрейфующим настроением и тишиной, переполнявшей сердце.
      Во всем облике старого Осло было что-то игрушечное и средневековое. Ну чего стоил хотя бы один королевский дворец, на котором то поднимался, то опускался государственный флаг, в зависимости от присутствия в нем королевской особы. Рядом располагался парк, доходящий до самых ворот дворца, где неизменно маячили двое стражников, более похожих на клоунов, чем на охранников. Стояли они настолько неподвижно, что вначале я принял их за манекенов, и только приблизившись к ним вплотную, обнаружил, что эти вертикально стоящие «жмуры» самые настоящие человечки. Очарованный своим открытием, я начал тщательно их осматривать (со всех четырех сторон), отчего они стали маленько нервничать, однако, по прежнему оставались такими же окаменевшими. Их волнение выражалось лишь в том, что они захлопали ресницами существенно чаще обычного. В результате, у меня возникло желание пойти еще дальше и как-нибудь их разболтать, например, попросить огонька. И кабы не опасность залететь в полицейский компьютер, я это сделал бы непременно. А знай я тогда, что из этой Норвегии меня депортируют, то не только причалил бы к ним с сигаретой, но и флюгер бы им пощупал. Конечно, сотвори я в королевском парке нечто подобное, в Норвегии поднялся бы такой грандиозный хай, что его бы и в Белокаменной, верняк, услышали. То было бы самое большое свинство, исполненное чужестранцем на территории этого на редкость спокойного государства. Спокойного настолько, что если раз в году какой-нибудь норвежец двигал другому в ухо, то сиё событие обсуждалось у них в парламенте, как чрезвычайное происшествие в государственных масштабах.
      Вообще норвежцы – уникальный народ. Например, просто ходить по улицам там решительно невозможно, так как каждый прохожий, поймавший ваш взгляд и, как следствие, расплывшийся до ушей, обязательно скажет: «Хай!» И так каждые двадцать метров, что сначала вам даже нравится, особенно после российского хамства на те же двадцать шагов. Но постепенно это начинает здорово напрягать, ибо невозможно все время хайкать, а потом, и вообще доводит до такого состояния, когда на каждое «Хай!» возникает непреодолимое желание ответить слегка иначе. Ну совсем слегка, что я и делал временами в отсутствии Пенелопы, и что норвежцам ужасно нравилось, как и все, что откликалось на их радушие.
      Другой особенностью норвежцев является их ужасно трепетное отношение к своему настроению. Даже Пенелопа к своим детенышам относилась куда спокойнее, чем средненорвежский норвежец к своему норвежскому настроению. Чтобы вывести его из равновесия, особых причин не нужно, достаточно малейшего изменения окружающей его среды. К примеру, если норвежка поставит своему мужу утреннюю чашечку кофе сантиметров на десять левее обычного места (представление чисто условное, ибо норвежские мужья сами себя обслуживают), то это автоматом производит на последнего крайне тягостное впечатление, а еще через пару минут загоняет в тяжелый ступор. Будучи не в силах выйти из него самостоятельно, он тут же мчится к своему персональному психоаналитику, имеющемуся у каждого из них. Психоаналитик – естественно, тоже норвежец – очень внимательно выслушивает историю про эти злосчастные сантиметры, затем они весьма обстоятельно начинают ее обкатывать, в процессе чего аналитик задает ему вопросы типа: «Сколько раз ваша бабушка писала по ночам?», «В каком году вы окончательно осознали свою принадлежность к не женскому полу?», «О чем вы мечтаете, когда чешете левое ухо?», «Что ощущаете, когда ничего не чувствуете?», « А как часто вам хочется превратиться в собаку?»… И так далее, и тому подобное, пока не «обнаруживается» истинная причина отклонения утренней чашечки, в качестве которой может выступить все, что угодно, – от урагана на Бирме, до падения курса йены на острове Яканава. Затем аналитик, довольно потирая руками, ставит свой чудный диагноз: «Так, дорогой Чипсон! У вас ничего страшного – обычный транссексуальный невроз с центробежной тенденцией в левую часть подсознания и вихревыми потоками в правую. Этим страдает все Осло, и от этого не умирают…» Мысль о том, что с подобным неврозом можно жить да жить, оказывает на запутавшегося норвежца крайне благотворное воздействие, и он возвращается в полный нормаль, за что ему, естественно, приходится раскошелиться, да не на самую мелочовку. Вот так они и существуют, непрерывно запутываясь и распутываясь. Жил бы я в Осло и знал норвежский, то непременно заделался бы психоаналитиком. А для ускорения процесса, нанял бы двадцатку-другую смышленых хлопчиков и запустил их в Осло с установкой на торпедирование. И крону за сто отвечаю, что уже через какой-нибудь месячишко весь Осло, выведенный из равновесия, выстроился бы в сплошную очередь перед входом в мою контору. Но я бы их не прояснял, а еще больше запутывал – до самой последней кроны. В оконцовке всех осличей, обнищавших до крайности, можно было бы оптом сдать в богадельню, что на их же лавэшки я бы воздвигнул в каком-нибудь Уренгое, дабы обнищавшим русским было не так одиноко. Ну, а в Осло мы могли бы спокойно переместить датчан, с которыми проделали бы то же самое, ибо и дунчики так же подвинуты на своем самочувствии и любой дискомфорт воспринимают, как катастрофу в глобальном масштабе. Их бы я впоследствии отправил в Нижний Тагил, где богаделен и без меня хватает. А накрайняк, разместил бы в тайге, понастроив спецшалашей. Короче, на помойке бы не оставил, всеж-таки тоже люди. Таким макаром, через нашу контору мы прокрутили бы все трепещущее человечество, ну, а более стойкое вполне обошлось бы без нас.
      Я, конечно, малость сутрировал, но главное зернышко в потомках железных викингов, как мне кажется, ухватил.
      Однако, все это – Норвегия в домашнем халате и шлепанцах. Но в этой стране была и другая страна, в которой и жил Гамсун. И девушка Хайди, о ком я обязательно расскажу.
      Этой девушке было не меньше полтинника, и мы ее часто встречали на улицах старого Осло. Будучи очень странной, она перемещалась по городу тихой сомнамбулой, собирая пустые бутылки в огромную торбу ярко зеленого цвета. Вначале мы посчитали ее малость тронутой (какой она, в сущности, и была), еще не зная тогда, во что конкретно воплощается ее ненормальность. А воплощалась она в жемчужину, ибо все кроны, добытые за день в обмен на подобранные бутылки, Хайди превращала в цветы, которые каждым вечером раздавала влюбленным парочкам на площади Карлаюхенгатэ. Это в Осло такое местечко, где мальчики и девочки забивают друг другу стрелки, подобное московскому пятачку – «У пампушки на Твербуле» (у памятника Пушкина на Тверском бульваре). Я видел, с какой прекрасной улыбкой она подносила цветы влюбленным, выбирая последних из пестрой толпы по каким-то таинственным признакам, ведомым ей одной. Это и была ее настоящая жизнь. Дневная сомнамбула превращалась в счастливую женщину, от которой и другим становилось светлее и чище. И для меня Осло – это сначала Хайди, а потом уже все остальное.
      Постепенно у нас в этом городе завязались знакомства – в основном, с русскоязычными ребятишками. Наиболее колоритной фигурой был кубинец Хулио, проведший в России несколько лет и болтавший на русском почище, чем я на английском в настоящий момент.
      В России Хулио жил в небольшом городишке Калязине, и в первый же день знакомства объявил нам на полном серьезе, что вся его женская половина сгорала от любви к нему, из-за чего другая – устроила на него охоту. После такой заявы я навесил ему погоняло «Бельмондо из Калязина», что ужасно ему не понравилось. Зато ему очень понравилась Пенелопа, отчего, как мне думается, он и объявил о своем поражающем воздействии на женскую часть Калязина. Его желание очаровать Пенелопу вызывало во мне одно умиление, ибо вел он себя корректно и как-то по-детски трогательно. Контакты с ним, начавшиеся с непрерывных подначек с моей стороны и его не шибко удачных обраток, переросли в оконцовке в приятельские отношения. Я быстро понял, что у этого малого очень нормальный стержень. Он, вообще, был как-то не по-человечески нашпигован добром, в силу чего постоянно влезал в чужие проблемы, искренне стараясь помочь. По складу характера Хулио был бродягой и большая часть его жизни прошла в скитаниях по дальним странам. Однако, весь его опыт погашался эмоциональным восприятием действительности и неистребимой доверчивостью ко всему живому. Впоследствии, когда он перебрался в Тронхейм и потащил за собой своего корифана Бориса, эта доверчивость дорого ему обошлась. Борис, к кому Хулио относился, как к брату и всячески помогал, зная, что последний сидит без гроша, под завязку развел своего благодетеля на целую десятку баксов, после чего благополучно исчез в неустановленном направлении.
      – Собака Борис! – подвел Хулио итог своей печальной исповеди, сожалея не столько об утраченных лавэ, сколько о том, что его близкий кореш оказался таким ублюдком.
      Но ни это, ни что другое на свете не могло изменить его отношения к людям, и во всем Осло почти никого не осталось, с кем бы Хулио не познакомился. Разумеется, из числа тех, с кем это, вообще, было возможно.
      Как-то он привел к нам на Уртегату бразильца Леонардо, увешанного цветными перьями и тому подобными причиндалами. Большого пугала я не встречал. Пенелопа же настолько очаровалась чудесным Лео, что, не мешкая, его отщелкала. Причем в самых различных ракурсах, израсходовав на это заморское чучело едва ли не целую пленку.
      Должен заметить, что моя жинка непрестанно носилась по Осло с «кодаком» и снимала все интересное, что попадалось ей на пути. В основном, всевозможные памятники, к коим я был всегда глубоко равнодушен. Она и к прохожим частенько причаливала с просьбой сфотографировать нас вместе на фоне какой-нибудь окаменевшей хреновины, что страшно меня раздражало, но я терпел, справедливо полагая, что для жены это не самое опасное хобби.
      По части амурных картиночек мне совершенно нечего рассказать. Их и быть не могло из-за наличия Пенелопы, приставленной ко мне в качестве бдительного вертухая, что особенно меня разозлило, когда на горизонте появилась Танечка, резко отличавшаяся от прочих девушек, многие из которых были уже больше бабушки.
      Ей было всего девятнадцать, но она уже успела два года проболтаться в Швеции, откуда и прибыла нелегально в Осло. Красивой я ее не назвал бы, но она была свеженькой и симпатичной, чего в сочетании с острым живым умом вполне хватало, чтобы включить ее в реестр захваченных мной каравелл. Шведский она знала почти в совершенстве, а, стало быть, и норвежский, так как последний от первого практически не отличался, и мы ее частенько использовали в качестве переводчика, когда требовалось перетереть с норвежцами.
      Танечке я понравился сразу – ее очевидно тянуло на зрелых особей, а вот молодняк она в упор не видела. И правильно делала! Что эти цветущие жизнью недоросли могли засветить ей, окромя вертикального фаллоса, что является строго необходимым, но совершенно недостаточным условием? Разумеется, ничего. Во мне же она своим обостренным нюхом учуяла нечто манящее – этакий шум бесконечности, гудящей в моих проводах, и дуновение смерти, обитающей где-то рядом, на что так удивительно падки женщины, особенно в пору юности.
      Вот тут-то я и пожалел о присутствии Пенелопы, которая, вычислив нашу готовность сыграть в «Бомбей», не отходила от нас ни на шаг. Она в буквальном смысле исполняла роль рефери на ринге, не позволяющего соперникам войти в клинч. Ее команда «брек» в оконцовке меня так задолбала, что я уже готов был упаковать ее в бандероль и отправить по назначению, то бишь, вернуть домой. Вот что значит примчаться в Тулу со своим самоваром…
      Наше четырехмесячное пребывание в Норвегии закончилось в конце октября получением депортационного ордера, упавшего, как снег на голову, и вызвавшего во мне стремительный приступ бешенства. Впрочем, такая развязка была естественной, ибо атака на Осло была начата мной импульсивно, без обычного просчета до миллиметров.
      И здесь я опять пожалел о наличии Пенелопы. Не будь ее рядом, я наплевал бы на этот долбаный ордер, дающей мне люфт в сорок восемь часов. Мне бы и одного хватило, чтобы сняться с Уртегаты и выйти тем самым из поля зрения полицаев, которые потом очень долго гонялись бы за мной по всей Норвегии. И, конечно же, безуспешно, потому как я давно уже был бы в Дании, откуда без проблем перескочил в Германию, а оттуда в любимую Пшекию, где за пару-тройку недель обзавелся бы цветом для похода на Роттердам. В этом голландском порту промышляли знакомые хлопчики, занимавшиеся нелегальной переброской эмигрантов в Южную и Северную Америку на отплывающих туда сухогрузах. Но при любых раскладах, в Россию бы я не вернулся, кабы не Пенелопа, коей в случае моего соскока светили немедленное задержание и депортация в стальных браслетах, которые, после привычных золотых, убили бы ее на месте. Такого резкого падения реноме она бы просто не выдержала. Вот и пришлось мне, скрипя зубами, подписаться на депортацию.
      В аэропорт «Форнебю» нас доставили на полицейской тачке, затем, после достаточно долгого ожидания посадили на рейс Осло-Санкт-Петербург-Москва, передав с рук на руки командиру судна вместе с депортационными пакетами, которые позднее мне удалось у него выманить и благополучно уничтожить в сортире до приземления в «Шереметьево». И, таким образом, избежать разбора с нашими въедливыми погранцами.
      Уже в самолете я включаю счетчик, начинающий отсчитывать время до намеченного мною сальто из Белокаменной. Насильственное возвращение в Россию вызвало во мне такую решимость и злобу, что от недавней расслабленности не осталось и следа. Я мечтал лишь о том, как бы побыстрее оказаться в Москве, дабы стартануть оттуда по новой. В качестве точки приземления я выбрал Канаду, устраивающую меня по целому ряду причин. Во-первых, из нее при плохом раскладе можно было легко перемахнуть в Штаты, откуда так же спокойно перебраться в Южную Америку, которая всегда меня чем-то притягивала. Во-вторых, в Канаде процесс легализации намного короче и проще, по сравнению с той же Европой. Ну и океан, отделяющий континент от России, меня тоже вполне устраивал.
      Месяца полтора у меня ушло на получение нового загранпаспорта. Несмотря на своего человечка в ОВИРе, сия процедура слегка затянулась, из-за того, что то был уже не первый паспорт, получаемый мною в этом учреждении в течение последнего времени.
      Затем я начал активно заниматься открытием канадской визы, что растянулось аж на целых четыре месяца из-за объективной сложности этой проблемы. Ну и сама бизнес-виза, открытая только в апреле, обошлась мне в два с половиной гранда, что было значительно выше обычной цены, существовавшей на тот момент. Правда, за обычные цены, канадские визы, как правило, не открывалась. Добавим, что и собеседование на Староконюшенном мне тоже пришлось пройти.
      Сразу же после посольства я обзавелся билетом до Монреаля на 29 мая. То был самый ближайший рейс, хотя позднее, попав в самолет и обнаружив его наполовину пустым, я так и не понял, отчего в агентстве не оказалось билетов на более ранний срок. Но это одна из извечных загадок российской действительности.
      Вообще-то, я собирался причалить к Торонто, из-за относительно неплохого знания английского и полнейшего невежества по части французского языка. Однако, рейсов на Торонто из Белокаменной не было, и мне пришлось довольствоваться Монреалем. Но то были уже детали, совершенно не принципиальные.
      До отлета в Канаду оставалось чуть больше месяца, и этот период был, пожалуй, самым тяжелым за все время жития с Пенелопой. Мой предстоящий рывок в Канаду она посчитала предательством, о чем и заявила мне в лоб сразу после получения визы. В оставшиеся дни она все больше скулила и хныкала, тщетно пытаясь меня удержать от очередного безумия, каким ей представлялось мое сальто на континент. А за неделю до вылета и вовсе поставила ультиматум, при котором я должен был выбрать между ней и Канадой, чем только меня позабавила. Пора бы ей было во мне разобраться, дабы не делать таких оплошностей. Ультиматумы я не приемлю, в какой бы форме они не ставились, и какая бы правда за ними не мельтешила. Вот когда она тихо всхлипывала, это меня, честно говоря, расстраивало, и я всячески старался ее успокоить. Ну, а после такой заявы исчезли последние остатки жалости к этой, в сущности, очень запутанной мною женщине.
      – Зачем же так резко, дружочек? – интересуюсь я ласковым голосом, когда она предлагает мне сделать выбор.
      – А затем, – отвечает она, – что я больше не буду тебя ждать. Мне надоела такая жизнь!
      – Так я потому и люблю тебя до сих пор, что временами находился не очень близко. А кабы ты вечно торчала у меня под носом, я бы давно к тебе охладел.
      – Ты! Любишь?! – она говорит это так зло и искренне, что мне становится не по себе. – Да ты хоть представляешь, что значит любить?!
      – Представляю! И знаю, что для действительно большой любви требуется расстояние, для чего я и выбрал Канаду, находящуюся столь далеко от тебя, чтобы наша любовь стала еще сильнее. А потом, что тебе мешает через годик-другой, когда я малость освоюсь, воссоединиться со мной на канадской земле? Что?
      – Сдохнешь, а этого не будет! Так что, если уедешь, можешь обо мне забыть.
      – Забыть о тебе у меня никак не получится, – отвечаю тем самым голосом, который, как знаю, страшно ее нервирует. – По крайней мере, в первые две недели, ибо не на каждой канаде валяются такие очаровательные голубицы.
      Пенелопка срывается и начинает пищать, что я изувечил ей жизнь и что лучшие ее годы ушли на человека, оказавшегося предателем. Удивительно, но почти все женщины, имевшие со мной дело, рано или поздно заявляли нечто подобное. Как-то очень легко ломаются их жизнишки и так же легко восстанавливаются.
      – Лучшие годы у тебя, дорогуша, – продолжаю ее кочегарить, – ушли на чудесное общение со мной. А это все равно, что прикасаться к святому месту. Тебе даже в церковь ходить не требовалось, достаточно было просто на меня смотреть. Так что, каждое утро молись за эти божественные двадцать лет пребывания в моем измерении. К тому же, я оставляю тебе двух замечательных деток, которых ты давно уже любишь больше меня, и я это прекрасно знаю. Ну и хата, со всей твоей чудо-кухней, нашпигованной разными хренусами, тоже, между прочим, остается тебе. И, значит, у тебя от этого бизнеса сплошной гешефт, а вот что остается мне – большой вопрос. Собственно, вопроса здесь никакого, ибо мне остается восхитительное Ничего! Так что, расслабься и не хлопай крыльями – мне это надоело.
      В процессе перепалки я довожу Пенелопу до полного остервенения, что кончается брошенным в меня сгоряча пультом управления от нашей «Тошибы». Подобную вольность она позволила себе впервые за все наши годы – исключительно от отчаяния и лютой ненависти к человеку, который отважился бросить такую красавицу, как она.
      За пульт она, разумеется, схлопотала, после чего мы перестали с ней разговаривать. Все оставшееся время она блуждала по хате с надутым и гордым видом, демонстрируя свое полнейшее ко мне равнодушие и готовность начать без меня совершенно новую жизнь. Я же старался удержать свое лицо от какой-либо тени ехидства, дабы случайно ее не вывести из удобной для меня кондиции.
      Однако, в самый последний день – за несколько часов до отлета – Пенелопа все же сломалась, как и моя маман, которая до этого даже с ней скооперировалась. Они разрыдались в два голоса и, надо сказать, что у них это здорово получилось. Следом расхныкались и наши детки, и только отец сохранял спокойствие. Правда, и оно было очень печальным, ведь он понимал, что ухожу я с концами, и больше уже не вернусь.
      В «Шереметьево» я первым же делом избавился от пакета с провизией, всученного мне маман, который был вынужден взять, чтобы не добить ее окончательно. Затем, выкурив две сигаретки подряд, отправился на регистрацию, прошедшую на редкость быстро. Ну и погранцы не сильно до нас догребывались, в отличие от таможенников, решивших основательно поизголяться над нашим рейсом. Меня же они вообще обшмонали до сантиметра. Со мной была только тыщонка баксов, вывозимая по лицензии, и потому их шмон меня не напряг, только слегка окрысил. Особенно сам таможенник, который все никак не хотел от меня отцепиться, так ему не понравилась моя физиономия, которая, кстати, редко нравится блюстителям порядка. Между прочим, я заметил одну потрясающую закономерность – все, что не нравится ментам, непременно нравится женщинам. И наоборот.       После таможенного досмотра меня пропускают в зал для посадки, где я начинаю считать минуты, пока не появится стюардесса. Но проходит более часа, а этой птички все нет и нет. Кончается тем, что диктор аэропорта объявляет похоронным голосом о временном закрытии «Шереметьева», после чего нас выводят из зала посадки и возвращают в исходную позицию. Верняк, какой-нибудь долбодятел звякнул в аэропорт и сообщил о якобы подложенной бомбе. В тот период в Москве таких мудаков развелось, как собак нерезанных. Меня так разозлила эта липучесть Белокаменной, что попадись мне тот мудила в руки, я с превеликим удовольствием обломал бы ему все пальчики, чтобы нечем было звонить.
      К счастью, задержка оказалась относительно недолгой и где-то часа через два нам объявили об открытии аэропорта и по новой отправили на досмотр. По второму разу, крыса таможенник не стал ко мне сильно причаливать, на сей раз он пришпилился к какой-то тете, обнаружив у нее вместо положенных двух, три банки красной икры. Надо было слышать, какой он поднял базар по поводу этой несчастной банки и с каким ощущением собственной значимости многократно отвешивал свое «Низзя!». Сценка была омерзительной, и, наблюдая за ней, я мысленно говорил: «Запомни крепко эту поганую харю и эту поганую власть. Ты это видишь в последний раз. И если вдруг на чужбине тебе станет маленько хреново, вспомни вот эту картиночку и тебе обязательно полегчает…»
      После досмотра мы снова попадаем в зал для посадки, где очень скоро появляется стюардесса и приглашает нас в самолет. Там я с ходу занимаю три левых пустых места, приспособив свой ряд под шконку, так как имею привычку капитально отсыпаться во время дальних полетов.
      Минут через двадцать наш самолет выползает на взлетную – движки запускаются на полную мощность, затем он резко стартует и отделяется от земли.
      «Вот и все! – говорю я себе. – Наконец-таки это свершилось. Ты оторвался от места своей «погибели», и уже никакая сила не загонит тебя обратно…»
      Я ведь твердо решил, что как бы не сложилось у меня в Канаде, в Россию уже не вернусь. На свете есть много стран, где мне всегда найдется местечко, а накрайняк, я его нарисую. «Нарисуем – будем жить!» – любил поговаривать один мой знакомый, и надо признать, что он многое нарисовал, хотя это и закончилось лесоповалом, куда его загнала зараза – советская власть.
|