XXVIII
      Утром, рассчитавшись с портье, я загружаюсь в такси, за рулем которого снова негр, и предлагаю доставить меня в центральную полицию Монреаля. Таксеру, вычислившему, что я эмигрант, не очень понятно, почему мне нужна именно централка, а не любое ближайшее отделение, однако, заказ есть заказ, и после небольших уточнений он двигает в заданном направлении. Я не собираюсь мелочиться и перетирать с малозначащими полицаями из «локалки», опасаясь нарваться на какого-нибудь невежду, плохо знакомого с процедурой сдачи.
      В централке причаливаю к первому же офицеру и очень бодреньким голосом объявляю себя заявителем на убежище. Офицер довольно долго меня рассматривает, а потом уточняет, чего я, собственно, от него хочу.
      «Надо же, – думаю с раздражением, – какая мне попалась дубина!»
      По второму разу я уже с расстановкой произношу заученную фразу, добавив к ней незаученную, из которой следует, что я готов к немедленному задержанию с последующим «этапированием» в резервационный лагерь. Короче, в плен я сдаюсь конкретно, разве что руки не поднимаю.
      – Вэйт! (жди!) – чуть ли не приказывает мне полицай, которого резко насторожила моя добровольная капитуляция.
      Буквально через минуту он возвращается со старшим по рангу офицером, и они мне устраивают небольшое дознание. Интересует их только одно – что я такого успел натворить, из-за чего пришел к ним с повинной. Так они почему-то решили.
      – Насинг! – отвечаю быстро, чтобы их успокоить. – Я просто заявляю на политубежище.
      – А почему ты пришел к нам? – продолжает любопытствовать вторая «дубина».
      – А куда же мне было еще придти? – Я начинаю уже уставать от их потрясающего «тугодумия».
      – О’кей! – наконец-то въезжает «старший» и протягивает мне листочек с адресом: 1010, Сент-Антуан. – Это Иммиграция Канады, – поясняет он. – Вот там ты и сделаешь свое заявление на убежище.
      Мне становится ясно, что я просто пришел не по адресу и что в Канаде немножко другая схема, но мне не так уж и важно, где меня станут «задерживать».
      На Сент-Антуан я поднимаюсь на второй этаж, где таким же макаром наезжаю на офицера, дежурящего в центре зала.
      – Джаст э момент! – сразу въезжает этот очень «смышленый» малый и, подойдя к большим стеллажам, изымает толстенный конверт, предназначенный для таких, как я.
      Этот конверт я принимаю на автомате, начиная тихо звереть от мысли, что впервые в жизни решил добровольно сдаться, а они меня не принимают. Такого пренебрежения к своей персоне я никак не ожидал от этих канадцев.
      – Что-нибудь еще? – интересуется офицер, не понимая, чего я жду.
      – Что дальше?
      – Там все инструкции, – отмахивается он и начинает заниматься кем-то другим, вероятно, еще одним пасынком лейтенанта Шмидта.
      Спустившись на первый этаж, я раскурочиваю свой конверт и нахожу в нем целую кучу анкет и инструкций и, разумеется, на английском. Я бы и на русском не сразу врубился в эту бумажную хренотень. Выкурив сигаретку, опять поднимаюсь наверх, где по новой причаливаю к тому же офицеру и выясняю конкретно, что мне следует делать в первую очередь. Тяжко вздохнув, он нашаривает в моих бумагах какой-то синий листочек, на котором обводит красным фломастером адрес бесплатной юридической помощи, с чего мне и нужно начать.
      Я окончательно въезжаю, что канадская схема не просто слегка, а весьма существенно отличается от европейской, и что совершенно неизвестно, когда меня отправят в лагерь, если это вообще у них предусмотрено. Уразумев этот не самый приятный для себя расклад, быстро счинаю нал, составивший на тот момент около пятисот канадских долларов. Лавэ ничтожные и они никак меня не спасут, если придется слишком долго ошиваться на вольных хлебах. Но делать нечего и, не теряя времени, я отправляюсь по указанному адресу, где мне должны предоставить бесплатного адвоката.
      Часа три провожу в холле на четвертом этаже, пока не подходит моя очередь. Еще полчаса уходит на ля-ля с пожилой мадам, восседающей за компьютером. В оконцовке она вручает мне направление к адвокату, коим является Жан Кантэн. По счастливой случайности, его офис находится на Сент-Жак, в двух минутах ходьбы от пожилой мадам. Уже около пяти вечера и в офисе нет никого, кроме намарафеченной секретарши, которая, изучив направление, предлагает мне явиться к ним завтра утром.
      Покинув контору своего будущего адвоката, я начинаю шарить по Монреалю в поисках максимально дешевой гостиницы, пока не останавливаюсь на «Бристоле», где снимаю номер за тридцатку баксов.
      А утром снова вваливаюсь в офис Кантэна вместе с очень объемистой спортивной сумкой, которую намедни с таким трудом мне удалось пропихнуть в их довольно узкие двери, что ужасно не понравилось секретарше. Едва я опять к ним протискиваюсь, как она заявляет мне в лоб, что месье Кантэн сегодня ужасно занят и принять меня сможет только завтра. Но на новое завтра я не подписываюсь – я его видел в гробу вместе со всей бесплатной юридической помощью. Полностью игнорируя предупреждение кантэновской мартышки, я водружаю свою сумку поверх двух стульев, а на третий падаю сам. Мартышка, ошарашенная такой неслыханной наглостью (вероятно, никто из эмигрантов еще не вел себя так в их шикарном офисе), тщетно пытается объяснить, что мне следует уйти, потому как рандеву сегодня не будет.
      – Лисон ми вери атеншен, бэби! – начинаю с фразы, которая на моем английском должна означать: «Слушай меня очень внимательно, малышка!». Но мой английский на тот момент – это тот же русский в исполнении чурки, впервые покинувшей свой аул в поисках российского Рио.
      Далее я объясняю затравленной секретарше, которую здорово подкосило словечко «бэби», что вчерашнее завтра наступило сегодня, и что я буду сидеть в этом офисе до потери пульса, но Кантэну придется меня принять. Затем возвращаюсь на стульчик и начинаю ждать адвоката, периодически выскакивая перекурить, и не забывая при этом предупреждать мартышку, чтобы она присматривала за моей сумкой, чем страшно ее нервирую, ибо мысль о том, что в их офисе может быть что-то украдено, оскорбляет ее до крайности. Ожидание адвоката растягивается на два часа, безусловно, не самых уютных в ее секретутской жизни, что очень заметно по ее кондиции, из-за которой у нее все не ладится – то папочка шлепнется с рук, то карандашик сломается, то степлер зашкалит… На меня она старается не смотреть, выражая свое раздражение слишком активным перемещением окружающих ее предметов.
      Наконец, появляется его сиятельство Жан Кантэн и с разгона налетает на джокера. Сначала он молча меня рассматривает, затем зачарованно созерцает мой паровозик, то бишь, спортивную сумку, а потом в недоумении переключается на секретаршу, допустившую все это свинство. Она что-то ему объясняет, после чего он обращается ко мне на французском, но я его сразу же останавливаю.
      – Ду ю спик инглиш? – Я спрашиваю это так, как будто только что прибыл из Лондона, в то время как сам Кантэн причалил сюда из Хрюпинска.
      – Ес, ес! – отвечает мэтр, стремительно веселея.
      Собравшись с английскими буквами, я начинаю излагать ему свою ситуацию, требующую немедленного рандеву. В ответ он заявляет, что сегодня у него расписана каждая минута, вследствие чего он никак не сможет меня принять. На это я объявляю, что у меня расписано каждое су, вследствие чего я никак не могу уйти. Кантэн продолжает отстреливаться, но я несгибаем, и в оконцовке, тяжко вздохнув, он снова начинает тереть с мартышкой, отыскивая для меня окошко. Рандвеву назначается на 13.30, после чего он с видимым облегчением ныряет в свой кабинет. Предполагается, что я исчезну и вернусь к назначенному времени, до которого остается около трех часов. Но это они так считают, я же и не думаю сдвигаться с места, вполне допуская, что, вернись я в положенное время, мартышка объявит, что у Кантэна возникли срочные дела и рандеву отменяется. Короче, остаюсь на месте, чем еще больше ее опечаливаю.
      В половине второго меня приглашают в кабинет Кантэна, куда следом за мною вкатывается переводчица, ибо адвокат уже четко просек всю прелесть моего английского.
      Переводчица – Лена – оказывается первой за последние дни, с кем можно нормально почирикать на русском. Пристегиваюсь я к ней капитально, с целой горой вопросов, на которые она просто не успевает отвечать, так как беседует еще и с Кантэном. От нее я получаю убийственную для себя информацию, ибо заявлять на убежище следовало в иммиграционной службе аэропорта «Мирабель», где мне в этот же день открыли бы нужные файлы и предоставили место в гостинице «Умка» (как называют ее наши эмигранты), где я спокойно дождался бы первого чека, получаемого дней через двадцать. Но, проскочив аэропорт, я тем самым сошел с конвейера и, по существу, оказался в ауте. И теперь на одно открытие первичных файлов мне потребуется не меньше месяца, что ровно на столько же тормозит получение велфера. Ну и об «Умке» тоже можно забыть – таким «отщепенцам», как я, эта обитель не полагается.
      Просчитав этапы, Лена торжественно мне сообщает, что первый велферский чек я получу не ранее 1 августа, то есть, месяца через два, что с учетом оставшихся нескольких сотен загоняет меня в тупик.
      – И как же мне жить эти два месяца? – спрашиваю Кантэна в надежде, что и на этот случай предусмотрен какой-нибудь вариант.
      Порывшись в моем конверте, он извлекает бумажку с перечнем основных монреальских ночлежек.
      – Лады, – обращаюсь к Лене, приняв этот поганый листочек. – Ночлежка, так ночлежка – перебьемся. Кстати, а как там с хавкой? Ну есть там какая-нибудь столовая?
      – Навряд ли, – отвечает она, – но в Монреале есть много центров благотворительной помощи, где можно бесплатно питаться и…
      – Понятно! Но это не для меня, – обрываю свою информаторшу, живо представив очередь с пустыми шленками и французика-баландера.
      Затем мы удаляемся в соседнюю комнату, где она очень быстро заполняет все формы, под которыми я расписываюсь. Эту хиромантию мы отдаем адвокату, и он отсылает ее в Иммиграцию. Держать с ним связь он предлагает через Лену, которую в последующие две недели я использовал на всю катушку без малейших угрызений совести. Вопросов возникало до хрена и больше, отчего я и названивал ей каждый день, причем в самое разное время, иной раз весьма неурочное. Короче, достал я ее поклеточно, как и все живое, что подвернулось мне в офисе месье Кантэна.
      Вариантов на тот момент у меня было только два. Первый – баксов за двести снять комнату в резиденции и протянуть в ней до 1 июля, затем окопаться в ночлежке до получения первого чека, после чего я смог бы снова осесть в резиденции. Второй – перекантоваться в ночлежке до коца месяца, потом переместиться в резиденцию и удержаться в ней до пособия. После небольших раздумий выбираю вариант второй, ибо движение вверх следует начинать с нуля, а не болтаясь по синусоидам.
      В этот же день, покинув «Бристоль», причаливаю к одному из бомжатников, где меня с ходу посылают на хер, предложив вернуться к девяти часам вечера, а заодно информируют, что и выметаться из ночлежки следует не позже девяти утра. Таковы правила во всех ночлежных домах Монреаля, и, значит, жить мне предстоит на улице.
      В оставшееся время прохлаждаюсь в соседнем парке, дабы не шататься по улице со своим сногсшибательным паровозиком.
      После регистрации меня ожидает очередной сюрприз, так как прежде, чем попасть в камеру, пардон, комнату, необходимо пройти душ с хлоркой. В результате, лишь в половине десятого мне, наконец, удается добраться до шконки и упасть на нее с разгона.
      В комнате еще три кровати, на которых валяются не самые свежие мальчики: лохматый пожилой эквадорец, обшарпанный юноша из Уругвая и пузатенький мексиканец, с которым у меня сразу возникает проблема. Лежа на шконке у распахнутого окна – что, кстати, тоже меня разозлило, ибо это местечко я посчитал наиболее почетным в хате – этот пухленький мехикано напевает какой-то мотивчик, действующий мне на нервы. Минут десять я все же терплю, в тщетной попытке заснуть при помощи медитаций: «чучело замучило, мучело зачучило…», потом не выдерживаю и предлагаю ему заткнуться:
      – Закрой хайло и дай мне спать! – Этой короткой фразой, адаптированной на английский, я привожу в замешательство всю их замызганную команду. Осознав услышанное, мексиканец открывается, выронив слово «фак». Он не сказал мне «фак ю», что было бы прямым наездом, ну, а просто «фак» у них означает приблизительно то же, что у нас «блин». Но на тот момент я не разбирался в подобных нюансах, и решив, что «фак» адресовано конкретно мне, мгновенно схожу с рельс. По большому счету, мексиканец оказался крайним в той ситуации, в которую я залетел из-за того, что так глупо проскочил «Мирабель».
      «Сейчас, ты у меня заглохнешь, пончик!» – Резко поднявшись со шконки, я обрушиваю на солиста тяжелую серию «факов»:
      – Фак ё мазэ! Фак ё фазэ! Фак ё систэ! Фак ё бразэ… – На этом мой словарный запас по части родственных связей исчерпывается и завершаю я: «Фак ё маус!»
      Мексиканец, не сказавший мне, вроде, ничего особенного, сначала остолбенел, потом, придя в себя и окрысившись, начинает лопотать по-испански под аккомпанемент Уругвая и Эквадора. Кончив верещать, он проводит пальцем по горлу, что, разумеется, относится ко мне. Стало быть, это чучело, посчитавшее себя мафиоро, демонстрирует готовность меня замочить. Мафиоро в ночлежке! Это, действительно, очень смешно. Но мне не смешно – от этого жеста меня зашкаливает, и я превращаюсь в цунами.
      – Закройтесь, суки! – ору я на трех латиносов, да так истошно, что они тотчас захлопываются. Затем, вплотную подойдя к мексиканцу, вгоняю ему в пузо свой железный палец и продолжаю на том, что велик и могуч, как Днипро:
      – Скажи только слово, падла, и будешь раком ползти до самого Акапулько… Андэстэнд, Чучо?!
      Из всей моей речи он просек «Акапулько» и «андэстэнд», но не надо знать русский, чтобы понять, что я говорю ему нечто ужасное и очень опасное для его мексиканского здоровья. Тем паче, что глаза у меня совсем не те, чем тогда с Натали, когда я пытался ее утешить. То уже очень другие глаза, ну и кондиция принципиально иная.
      «Ну, давай же, откройся, Чучо, – говорю я уже себе, – и ты станешь моим первым жмуром!»
Но Чучо почитает за благо со мной не связываться – уж очень сильно их всех потряс мой стремительный приступ бешенства. До меня они точно жили, как голубки.
      – Ноу проблем! – роняет он глухо и разводит руками, давая понять, что инцидент исчерпан и что он не имеет ко мне претензий. А тут и уругваец с эквадорцем защебетали в два голоса вокруг меня: «Амиго! Амиго…» Решив, что пора расслабиться, я возвращаюсь на шконку, но едва на нее опускаюсь, как в хату вкатывается вертухай, то есть, дежурный смотритель ночлежки, до ушей которого докатился мой бенефис. Догадавшись, что причиной базара стал именно я, ибо, верняк, эта хата числилась у них в плюсах, он прямо с порога начинает меня наставлять, из чего вытекает, что их ночлежка очень цивильное заведение, в котором следует вести себя соответственно, а иначе, к его огромному сожалению, мне придется расстаться с этим чуть ли не «Шератоном». Когда он кончает журчать, я замечаю вполне резонно, что коли это ночлежка, то, стало быть, не филармония, и значит, здесь не место устраивать концерты, тем более, по ночам. Смотритель, естественно, интересуется, о каких концертах идет речь, и я очень доходчиво объясняю, из-за чего поднялся базар. Вынужденный согласиться, что ночлежка действительно не филармония, он наезжает на Чучо, и без того уже запрессованного. Когда он отваливает, я, решив до конца навести марафет, переселяю Чучо на свою шконку, сам же с большим удовольствием занимаю его местечко. Аргументирую тем, что ему вредно спать у окна, где он может легко простудиться. Мексиканец не возражает – оно всегда так бывает, когда ты на корню сломал человечка. И к смотрителю тоже не бежит стучать, в чем я ни капли не сомневался. Правда, Эквадор с Уругваем бросают на меня крайне неодобрительные взгляды, но все больше украдкой, избегая прямого столкновения глазами. Забегая вперед, отмечу, что этот Чучо пропыхтел в нашей хате еще дней пять, но уже никогда не распевал при мне. Иногда, забываясь, он брал пару-тройку аккордов, но стоило мне на него посмотреть, как он тут же захлопывался. Короче, эту хату я четко поставил на уши, отчего и заснул в не самом плохом настроении.
      Утром меня будит Шуршик – огромный и толстый негр, пахавший в ночлежке уборщиком. Свое погоняло он получил от меня из-за своей паскудной привычки уже с семи утра непрерывно шуршать метлой.
      Будит он деликатно, используя слово «сёр». Конкретно, Шуршик предлагает сэру покинуть ночлежку, потому как уже ровно девять. Это «сёр» меня умиляет – красиво оно звучит в сочетании с предложением убраться на хрен.
      Из-за возникшей до открытия файлов паузы, мне приходилось весь день шататься по городу, убивая время. Экономя каждый доллар, я питался все больше чипсами и при любой возможности стрелял сигаретки, стоящие три бакса за пачку, что было очень чувствительно для моего бюджета. На самом деле, Канада не та страна, где человечки умирают с голода. Здесь имеются специальные центры, где эмигрантам до «постановки» на велфер, выдаются какие-то деньги – обычно четвертак в неделю. Есть и другие места, где можно слегка приподняться, например, церкви, которые не только принимают пожертвования, но еще и помогают обездоленному контингенту. Вот только о всех этих возможностях надо было знать, или хотя бы иметь соответствующий характер, чтобы нашаривать нужные точки.
      На транспорт я ничего не тратил, перемещаясь пешком, с небольшими антрактами в маленьких парках, встречающихся в Монреале на каждом шагу. Много времени проводил в порту на набережной, где каждое лето проводятся международные фестивали, собирающие музыкантов со всех концов света, и где можно услышать все, начиная с румынского ная (рода флейты) и кончая бразильскими чечетками. Зрелище весьма экзотическое, дополняемое знаменитыми салютами, превращенными французами в большое искусство. Но при желании там можно было найти и относительно тихое местечко, так что вариантов уничтожения времени у меня было более, чем достаточно.
      Пилить от ночлежки до набережной приходилось около часа, и однажды меня угораздило переночевать в порту. Как-то так получилось, что, заслушавшись оркестра из Эквадора, чьи ритмы четко легли мне на душу, я задержался на набережной до двух часов ночи. Посчитав, что до ночлежки мне не добраться ранее трех, к тому же изрядно устав за день, я и решил не дергаться, благо погода стояла жаркая. Собрав кучу газет, соорудил из них что-то вроде подушки и расположился на одной из скамеек, находящейся в самом укромном местечке. Заснул я быстро, вот только проснулся часа через два, причем сильно помятым от соприкосновения с деревяшками, которые, как на них не крутись, в перины не превращаются. Часов в шесть утра, уяснив до конца, какую совершил оплошность, заночевав в порту, я отлепился от деревяшек и начал прохаживаться вдоль реки, ибо возвращаться в ночлежку только на пару часов уже не имело смысла. Весь этот день я прокантовался на набережной, временами причаливая к очередной скамейке, дабы слегка отоспаться, пока, наконец, не добрался до «родных пенатов», где, свалившись на шконку, заснул во мгновение ока. Таких экспериментов больше я уже не делал.
      Контингент в нашей хате несколько раз менялся, и к концу моего пребывания в ней остался один уругваец. Эквадор заменило Перу, на месте же Чучо обосновался «божественный» негр, густо увешанный амулетами, прихваченными с Ямайки.
      А еще через пару дней я и сам был вынужден сменить бомжатник, ибо по существующим правилам нельзя было оставаться в одной ночлежке более десяти дней.
      Мой следующий ночлежный дом представлял из себя осколочек Южной Азии, облюбованный выходцами из Пакистана и Шри Ланки. Заполнен он был наполовину, и в предложенной мне хате парилось трое бродяжек, при наличии двух пустующих мест. Как ни странно, но шконка у окна оказалась свободной, и я ее сразу же оккупировал.
      Очередная десятка заканчивалась 24 июня, и с учетом того, что снять комнату в резиденции я мог не ранее 1 июля, мне явно светила и третья ночлежка. Однако, здесь мне слегка подфартило и до нового бомжатника дело не дошло.
      Числа двадцать второго мне удалось отыскать резиденцию, управляющий которой Поль согласился впустить меня в комнату за неделю до первого числа без оплаты лишних семи дней. В этот же день, распрощавшись с ночлежкой, я поселился на улице Пуан-Карэ, где находилась снятая мною комната. Расположенная на первом этаже, она была площадью в десять квадратных метров, с небольшим прямоугольным окном, обшарпанной раковиной и совершенно пустой шконкой. Еще были маленький стол со стулом, ну, а все остальное находилось в общем для всех коридорчике. Но после бомжатника эта клетушка показалась мне сущим раем.
      За нее я отстегнул 211 баксов, еще сороковник за полотенце, подушку и прочую дребедень, после чего остался с одним полтинником, на что мне предстояло продержаться более месяца.
      В соседней комнате жил Жермен – пятидесятилетний француз, с которым я сразу закорешился.
      «Ай эм грэйт вагабон!» – говорил про себя Жермеша, что означало – «Я великий бродяга!», и, в некотором смысле, был прав. Он действительно был бродягой, вот только слово «великий» не очень подходило к его очертаниям. Впрочем, все очертания, особенно у скитальцев, рано или поздно теряют свое величие.
      Для Жермена резиденция на Пуан-Карэ была постоянным лежбищем на протяжении последних лет. С конца осени и до середины весны он болтался по южноамериканским странам, отрабатывая контракты. Особое предпочтение отдавал Доминиканской республике, где совсем еще юные девочки стоили пятерку баксов, да и криминала было поменьше, чем в той же Венесуэле, где однажды его обесцветили. По его словам, с какой-нибудь штукой баксов в «Доминике» можно было чувствовать себя вполне обеспеченным человеком, ну, а с десяткой грандов ты становился едва ли не миллионером. В этой гиперболе безусловно имелось зерно истины, ибо нищета в «Доминике» была несусветная, и американский доллар стоял там покрепче, чем мой дружочек в семнадцать лет.
      Возвращаясь на Пуан-Карэ после скитаний по «Доминикам», Жермеша устраивался охранником на какой-то хлебозавод, где работал три дня в неделю. Так он и жил – этот «грэйт вагабон», который мне в трудное времечко здорово подсобил.
      Свой последний полтинник я растягивал до предела, демонстрируя чудеса экономии, но несмотря на все выкрутасы, числа десятого бабки кончились, и это при том, что до велфера оставалось грести еще двадцать дней. Вот здесь и пришлось перетереть с Жерменом, и он, сразу въехав в мою ситуацию, приволок со своего завода целый мешочек французских булочек. Эти булочки он таскал мне каждые два-три дня, и на них я держался до получения первого велфера. Однако, самой большой проблемой было отсутствие сигарет, справляться с которой приходилось единственно возможным способом.
      Наша резиденция находилась метрах в двухстах от парка, тянувшегося длинной лентой вдоль берега Сен-Лоран. Ночами там в огромном количестве прохлаждались «влюбленные» парочки и одинокие личности самых разных мастей. То лето было нестерпимо душным, и заснуть в моей клетушке удавалось не раньше четырех утра, когда температура слегка спадала и начинал надувать ветерок. Ну, а до этого времени я шатался по парку и настреливал файки при каждом удобном случае. За ночь мне отбивалось сигарет пятнадцать, и я их с очень большим трудом растягивал на целый день, так как моя обычная норма составляет порядка двух пачек. Сигаретки я вытягивал и у Жермена, особенно на «Доминиках», вспоминая о которых, он становился податливым и сентиментальным.
      Вот так я дотянул до конца июля в ожидании первого велфера, непрерывно названивая полячке Марго, ведущей мой кейс в велфер-офисе, и вынуждая ее каждый раз подтверждать, что первого августа я непременно получу свой чек. И я его действительно получил в указанный срок, обнаружив в небольшом конверте, подсунутом под дверь Полем, к кому и стекалась вся наша корреспонденция.
      С этой бумажкой я, не мешкая, двигаю в «Плазу-Норманди», где функционируют два крупных банка. В банке «Монреаль» от меня очень культурно отделываются, объяснив, что для обналичивания чека требуется иметь счет, который невозможно открыть без лиса (договора на аренду квартиры). Лиса у меня нет, так как комнаты в резиденциях снимаются с простым обязательством ежемесячной оплаты их найма.
      «Хрен с ней – с этой конторой!» – решаю после небольшого базара с менеджером и тут же ныряю в «Роял-Банк», расположенный слева от «Монреаля». Здесь снова все упирается в отсутствие лиса, однако, я уже несгибаем. Третьего банка в «Плазе» нет, и не дорваться до лавэшек, нарисованных на моей бумажке, мне решительно невозможно.
      Тыча пальцем в чек, я методично вопрошаю клерка, что конкретно ему в нем не нравится, на что он каждый раз отвечает, что с чеком все о’кей, но они не могут его обналичить из-за отсутствия счета в банке. При этом он всячески пытается перейти на лис, как основную причину проблемы, но я, имитируя большее непонимание английского, чем оно есть в действительности, продолжаю долбать его чеком. В оконцовке, страшно от меня устав, он приглашает своего начальничка, который круто берется за дело, но опять-таки безрезультатно. Как и в офисе Кантэна, я твердо решил не уступать им ни миллиметра. В самом разгаре базара я требую вызвать чифа (управляющего банком), которого, естественно, не вызывают, подменив на какую-то третью личность, вероятно, его заместителя. Этого третьего я с ходу беру на понт.
      – Это чек или не чек? – уточняю железным голосом.
      – Чек, месье! – соглашается третий.
      – Это плохой или хороший чек?
      – Это очень хороший чек, – снова соглашается он, намереваясь переключиться на лис, но я ему не даю.
      – Так в чем же дело?! – говорю так громко, что все вокруг напрягаются.
      – Дело в том, месье, что у вас нет счета. – Он уже явно начинает сочувствовать своим помощникам, стоящим рядом с вымученными улыбками.
      – Так в чем же дело?! – повторяю я тем же голосом. – Откройте счет и верните деньги, которые вы мне должны. – Они мне, в общем-то, ни хрена не должны, и мою заяву встречают крайне болезненно, из чего я делаю вывод, что за многие десятилетия своего существования «Роял-Банк» в должниках не числился.
      Не давая им опомниться, я впадаю в эксцесс, суть которого сводится к тому, что мне, умирающему с голоду, Канада, именно Канада, а не какой-то банчишко, выделила для спасения специальную сумму, и что, не принимая государственного чека, они тем самым оскверняют демократические основы этой страны, известной в мире своим супергуманным отношением ко всему живому и даже мертвому. То, что при этом мой инглиш становится более вразумительным, они, естественно не фиксируют, будучи сильно ошарашенными такой неожиданной постановкой, вроде, чисто технического вопроса. Заканчиваю я вообще нагло, объявив на весь банк, что поскольку мне нечего есть и нечем платить за хату, я остаюсь у них навсегда и что именно отсюда меня и вынесут умершим от истощения и очень большой обиды. Затем демонстративно усаживаюсь в центре зала с совершенно непробиваемой физиономией и со скрещенными на груди руками. Ситуация у банкиров складывается не тривиальная, тем более, что и остальные клиенты, привлеченные нашим базаром, уже въехали в суть, и многим из них она очень не нравится. В результате, несколько человек из очереди довольно громко заявляют банкирам свое резкое несогласие с таким свинским отношением к моей судьбе. Что ни говори, а французы – народ сострадательный. Особенно их потрясли слова о моей готовности сдохнуть с голода прямо в банке.
      В конечном итоге, клерки ломаются и приглашают меня к окошку, где какая-то мадам, очень быстро открыв счет, выдает мне на руки 950 баксов (пособие почти за два месяца, отсчет которого был начат в десятых числах июля после получения квебекского удостоверения личности).
      Первым же делом, я обзавожусь всеми необходимыми причиндалами – от нормальных постельных принадлежностей до электрического чайника фирмы «Филипс». Затем закатываюсь в универсам, где скупаю все, что может скупить человек, питавшийся на протяжении двадцати дней одними французскими булочками. Под завязку обживаюсь четырьмя блоками сигарет, истратив на это около стольника, однако, закрыв на пару недель эту самую опасную для себя тему. Ну а после выплаты Полю положенных 211 баксов, у меня еще остается больше трех сотен, и жизнь на Пуан-Карэ представляется вполне приемлемой.
      Вообще, Пуан-Карэ – весьма своеобразное место, по существу, эмиграционный отстойник, в силу большого количества комнат, сдаваемых по низким ценам. Особенно начало улицы, где между дешевыми резиденциями, как одинокие «хижины» выглядывают редкие дома французов, да и не дома, а скорее домики, совсем не похожие на те особняки, которыми так изобилуют иные районы города. Стало быть, и сами французы, обитавшие на нашей улице, не отличались особым благополучием.
      Контингент на Пуан-Карэ постоянно менялся, и для большинства эмигрантов это местечко было всего лишь транзитным пунктом, после которого, маленько оправившись, они перемещались в другие районы.
      Основной их костяк составляли латиносы, арабы и филиппинцы. Встречался и прочий люд, в частности, африканцы, а вот «русских», не считая меня, там совершенно не было. Почему – не знаю, но это сослужило мне хорошую службу, ибо на протяжении почти трех месяцев мне пришлось разговаривать исключительно на английском, доведя его тем самым до вполне приличного уровня. Собственно, только так и можно одолеть язык, и уж никак не по книжкам и словарям, которые мне в таком изобилии подсовывали в детстве, и от коих понта не больше, чем нежных симфоний от шимпанзе.
      Мое окошко выходило на небольшую лужайку, где резвилось семь негритят, принадлежащих одной сомалийке, выращивающей своих чад без мужа.
      В первое же утро, проснувшись от их жутких повизгиваний, я высунулся из окна и предложил им заткнуться тем самым голосом, которым так замечательно захлопнул Чучо. Однако, мой вопль не столько их напугал, сколько привлек ко мне интерес. Верхний из их команды – двенадцатилетний пузан – без всякого страха подобрался вплотную к моему окошку и уставился на меня, как на седьмое чудо света. По-английски они не ботали, и моя попытка предложить им выбрать другую лужайку для своих эксцессов провалилась с треском. Тогда я решил его подкупить, перейдя на язык пантомим. На моем столе валялась упаковка шоколадок «Херши», купленных по «спешиалу» в депанере (магазинчике, торгующем товарами первой необходимости). Я кинул ему одну шоколадку, показав рукой, чтобы он забрал свою стаю и убрался куда-нибудь подальше. Уразумев расклад, верхний вернулся к нижним, и после небольшого базара, за которым я с волнением наблюдал, они все подгребли к моему окну и аккуратно выстроились в очередь. Короче, на одну шоколадку негритята не подписались, и мне пришлось каждому из них отстегнуть по «Херши», после чего они переместились на другую лужайку, с левой стороны резиденции. К вечеру они снова ко мне причалили, и я снова отбился от них шоколадками. На следующее утро, проснувшись от еще более близкого гвалта, я обнаруживаю всю ту же очередь с протянутыми ко мне руками. Недолго думая, я выдаю им «пайки», и они, соблюдая условия заключенного пакта, исчезают прочь. Так у нас и повелось. Дважды в день я выплачивал дань в обмен на гарантию спокойной жизни. Упаковки «Херши» я покупал ежедневно, что очень удивляло хозяина депанера, и чтобы он не сильно напрягался, я объявил себя обладателем дюжины отпрысков, питающихся только «Херши». Короче, сомалийцы четко поставили меня на бабки, что случилось со мною впервые в жизни и, как надеюсь, в последний раз. Но должен признать, что рэкетилы держались с достоинством и ни разу не согрешили непредусмотренными наездами, чего я, кстати, не потерпел бы.
      Дней через десять они съехали с Пуан-Карэ, на что очень живо отреагировал хозяин депанера из-за резко упавшего спроса на «Херши».
      Кроме негритят, на лужайке резвились и белки, которых в Монреале океан и речка. Белки мне нравились, и я их частенько кормил орешками. Иногда они забирались в комнату и принимали орехи с моей ладони. Так что, с этими зверьками у меня сложились очень нормальные отношения, хотя бы потому, что они не разговаривали, что для живых организмов, безусловно, большое достоинство.
      Как-то в начале июля я устроил на Пуан-Карэ грандиозный буль. Впрочем, не столько по собственной инициативе, сколько с подачи Пьера – сорокалетнего француза, живущего в собственном домике вместе со своей мамашей, похожей на Хиросиму после известных событий. С утра и до вечера он шатался по нашей улице, причаливая к ее обитателям, с большинством из которых находился в приятельских отношениях. Особенно со стариной Жерменом, вследствие чего ему и со мной пришлось завязаться.
      У Пьера было два постоянных хобби. Первое, довольно банальное для жителей Пуан-Карэ – это систематическое опустошение пивных банок, причем на очень медленной скорости. Второй его слабостью были карты. Чаще всего он катал с Жерменом в классический покер, не сильно отличавшийся от нашей секи. Играли они по маленькой, и я никогда не участвовал в этих играх, несмотря на их многократные предложения. Катать по-честному у меня как-то не получается, а разводить их «прокладками» не хотелось. Я не забыл, как Жермен выручал меня своими булочками и просто рука не поднималась загнать его в лохотрон.
      Пьера, не расстающегося с извечным «Молсоном», здорово удивляло, почему я не пью пива. Потребность в алкоголе действительно во мне отсутствует, и не считая тех случаев, когда приходилось поддавать с должностными лицами, дабы подписать их на ту или иную картиночку, булькал я только с девочками, или же в их присутствии, если требовалось погасить соперничка. Но при полном отсутствии слабого пола на топливо меня не тянет. От Пьера я неизменно отмахивался ссылками на свое пошатнувшееся здоровье, чего он никак не хотел понять. И вот однажды, перекидываясь с Жерменом в покер, неугомонный француз снова ко мне пристегивается, выразив при этом мнение, что настоящий мужчина должен уметь пить. Приблизительно так я понял его гениальное наблюдение, с чего, собственно, все и поехало.
      «Лады, мальчик, чичас мы тебя пригномим!» – решаю я врезать по его шарам нормальной российской ханкой, продающейся в той же «Плазе», да за счет самого Пьера. С этой целью предлагаю ему пари, суть которого в том, что я мешаю колоду на его глазах, затем он, конечно, ее срезает, но, тем не менее, после раздачи к нему приплывают шестерки, а ко мне – тузы. Я предлагаю помазать на двадцатку баксов, но Пьер, абсолютно уверенный, что после его срезки фортель этот не пройдет, запрыгивает на сороковник.
      Стос я заряжаю в течение двадцати секунд, что, кстати, не так уж и сложно при наличии определенной сноровки. Гораздо труднее «погасить» срезку. Я знал ребятишек, способных это сделать одним «перевертышем», но таким пилотажем я не владею и потому использую более простые приемы, рассчитанные на лохов. Но Пьеруха и был лохом, иначе я не стал бы рисковать сороковником.
      Как только колода заряжена, я кладу ее на стол между нами, Пьер аккуратно ее срезает, после чего и начинается главный маневр.
      – Стоп! – говорю я резко и тут же выкладываю две двадцатки, требуя того же и от него. У Пьера при себе только тридцать баксов и недостающий червонец ему приходится занимать у Жермена, что последнего не сильно радует. Тем самым начинается небольшая возня, и когда внимание Пьера слегка сбивается, я быстрым крестообразным движением соединяю стос и, как вы понимаете, таким макаром, что срезанная часть возвращается на свое место.
      – Ну что, поехали? – обращаюсь к Пьеру, проморгавшему этот кидок.
      – Давай, давай! – подгоняет меня последний, так ему не терпится поднять сороковник.
      С легкой улыбочкой я начинаю раздавать колоду, любуясь изменениями на личике Пьера, когда перед ним одна за другой вырисовываются шестерки, в паузах между которыми мне открываются господа тузы.
      – Табарнак! – восклицает Пьер, что у французов означает какое-то проклятие.
      – Импосибл! – вторит ему Жермен с нескрываемым восхищением.
      Пьер с ходу предлагает заплатить мне столько же, лишь бы я научил его этому трюку. Но я, естественно, не соглашаюсь, выдвинув встречное предложение – совместно пропить мой выигрыш. Конкретно, я предлагаю сгонять ему в «Плазу» и купить две бутылки «Смирновки» на выигранный сороковник.
      Пьеру, залетевшему на сорок баксов, естественно, хочется хотя бы частично отпить утраченное, в то же время ему не с руки признать свою несостоятельность по части крепких напитков, и, недолго думая, он принимает от меня лавэ и отправляется в шопинг-центр, откуда быстро возвращается с двумя «Смирновками», по 0,75 каждая.
      – Пошли на речку, – предлагаю я ребятишкам, но Жермен, уже явно знакомый с действием русской водки, отказывается наотрез, что совершенно меня не расстраивает, ибо в качестве жертвы я четко наметил Пьера.
      Зацепив у Жермеши пару стаканчиков, мы причаливаем к речке, где и начинается главное действо русско-французской пьесы.
      Пьем мы быстро, без всякого закусона, и когда от бутылки остается треть, Пьеруху начинает раскачивать, а на лице появляются первые признаки помешательства. Кондиция вполне подходящая, чтобы подписать его на что-нибудь оригинальное, например, заманить в речку. Мне вспоминается мадемуазель Муму, и я решаю, что было бы неплохо, кабы старина Пьер отыскал на дне Сен-Лорана эту несчастную собачонку, точнее, ее изувеченный временем трупик, для предания его земле. То, что Сен-Лоран не Крымский брод, меня ничуть не смущает, ибо это уже детали. Минут пять я повествую ему о трагической судьбе Муму, которую паскуда Герасим утопил в этой речке прямо на моих глазах и которую ему следует поднять со дна, так как я не умею плавать. Из всего сказанного он понимает, что есть какая-то или какой-то Муму, кого надо поднять на поверхность, и что именно этого я от него домогаюсь. Вероятно, Пьер и сам был не прочь скупнуться, ибо на поиски Муму соглашается, не колеблясь. Оказавшись в воде, он начинает двигаться в заданном мной направлении, по ходу чего я вношу коррективы, звучащие примерно так: «Отлично, Пьер! Теперь бери влево… Теперь вперед… Левее… Еще левее… Здесь!!!»
      Пьер начинает нырять, возвращаясь через каждые двадцать секунд с пустыми руками и недоумением на лице. После очередного нырка наступает необычно длинная пауза, и я начинаю думать о самом худшем, что было бы неудивительно с учетом его кондиции. Затем вспоминаю, что свидетелей нашего похода к речке более, чем достаточно, и что к этой «мокрухе» я имею не самое отдаленное отношение. Мои мысли переключаются на американскую границу, куда мне придется немедленно дергать, если он не появится. До Южной Америки я не додумываюсь, ибо он, наконец, выныривает, с каким-то странным предметом, оказавшимся башмаком.
      – Муму?! – вопрошает Пьер.
      – Муму, муму! – заверяю мумуискателя, желая лишь одного – чтобы он как можно быстрее вернулся на берег.
      С победоносным видом и башмаком в руках Пьеруха выкарабкивается из Сен-Лорана, и мы, не мешкая, добиваем оставшуюся треть «Смирновки», после чего мне приходится чуть ли не на себе волочить его до резиденции. Там, на газончике, под тенью большого клена, мы располагаемся вместе с Жерменом, решившимся вдруг поучаствовать в нашей пирушке.
      Распечатав вторую бутылку, я наполняю стаканчики и объявляю тост за Муму.
      – Вот даз ит мин Муму? – интересуется Жермен, на что после очень трагической паузы я сообщаю упавшим голосом:
      – Это была моя женщина… Я любил ее больше, чем жизнь.
      – А где она сейчас?
      – Она умерла, Жермен! Это случилось в России… Ее утопили…
      – О, мон дье! (О, Боже!) – ужасается он, покачивая головой.
      Тост за Муму заметно расслабляет Жермена, ну, а Пьера доводит до совсем уже непристойного состояния. Перестав откликаться на позывные, он полностью зациклился на Муму, вернее, на этом слове. Он до того размумукался, что это начинает меня доставать, и я решаю его погасить. Наполнив стаканчик до края и поддерживая Пьера за голову, я аккуратно в него перекачиваю эти последние двести граммов. Когда я его отпускаю, он валится на траву в совершенно вырубленном состоянии.
      Дальше мы пьем с Жерменом, на которого русская ханка оказывает столь же впечатляющее воздействие, как и на его приятеля. Правда, Жермеше достается меньше и сознания он не теряет. Когда мы заканчиваем, мой взгляд натыкается на Пьеруху, чья абсолютная неподвижность начинает внушать мне некоторые опасения. Я пытаюсь его растолкать, но он абсолютно не реагирует, после чего мне мерещиться, что я «по новой» его замочил. Мои попытки нашарить пульс тоже ни к чему не приводят, и мысль об американской границе принимает уже более конкретные очертания.
      – Жермен! – обращаюсь к нему растерянно. – У Пьера нет пульса!
      – Ну и что? – удивляется он моей озабоченности.
      – Как это, что?! – удивляюсь я его жестокости. – Он же умер!
      – Фогет! (Забудь!) – успокаивает меня Жермеша. – У этой скотины вообще не бывает пульса!
      Решив, что ему виднее, и что Пьер действительно человек без пульса, я поднимаюсь с травы и двигаю в свою клетушку, ибо и мое состояние нуждается в просветлении. При этом всячески себя убеждаю, что если даже Жермен ошибся, и Пьер уже не вернется, то лично мне ничего особенного не грозит. В конце концов, мы пили втроем, а, значит, и отмазываться будем вместе с Жерменом. Ну, а своего француза они не закроют только из-за того, что его собутыльник наклюкался больше нормы.
      Тем не менее, лежа на шконке, я спрашиваю сам себя, с какого хрена пристегнулся к этому Пьеру, да еще с этой драной Муму. И с чего это вдруг нарисовалась в моей головешке сия мокруха месье Тургенева. Что за странные ассоциации?
      «Нет, дорогуша, с твоей крышей явно что-то случилось, если она, вообще, еще на месте! И я не сильно удивлюсь, получив от нее сообщение, например, телеграмму: «Доехала благополучно. С приветом. Крыша!» Лишь бы с обратным адресом, куда бы я и намылился, ведь если дело и дальше пойдет так, то по следующему разу весь Пуан-Карэ будет казнить Пугачева, в качестве которого, выступит, скажем, Жермен, или захватывать телеграф в Смольном…»
      В таком вялотекущем сюре я постепенно впадаю в тяжелую дрему, в которой пребываю часа полтора, пока ко мне не вползает Жермеша с вестью о том, что у Пьера накрылось сердце и его отправили в реанимацию. Этим сообщением он так сильно меня расстраивает, что я выкуриваю три сигареты подряд, а, может быть, и четыре. Но, к счастью, все обошлось, и уже через пару деньков Пьеруху привезли обратно, точнее, он сам вернулся, без особых для себя последствий. И для меня, не считая того, что на протяжении целого месяца Хиросима – в смысле, его мамаша – трезвонила на каждом углу, что этот «русский» чуть не убил ее сына. Так она на меня окрысилась, а заодно и на Жермешу, окрестив его «гнусным булочником». Вероятно, по ассоциации с французскими булками, которыми он так щедро одаривал жителей Пуан-Карэ. Хиросима, конечно – мелочь, однако, я твердо решил не запихивать впредь ни в Пьера, ни в ему подобных такого неподъемного для них количества угрюмого русского топлива.
      К середине августа, по каким-то не очень понятным причинам, я снова сажусь на ноль. Три сотни, оставшиеся от велфера, разлетелись на бешеной скорости, хотя я вроде и не позволял себе ничего особенного. «Очнувшись» числа десятого с последней двадцаткой баксов, я вновь перехожу на особый режим, однако, дней через пять все равно остаюсь без единого су в кармане. Жермен опять волочит мне булочки, ну и ночами приходится снова болтаться вдоль речки, настреливая сигаретки. Но теперь это в очень большую падлу, и я страшно зол на себя за то, что так лихо растринькал денюжки. Вообще, это очень не просто – научиться с ходу беречь хрусты, если прежде ты тратил их, не считая. К этому тоже надо привыкнуть.
      Впрочем, по второму разу мне не пришлось слишком долго болтаться в яме в ожидании очередного чека. В мое житие вошла, а, вернее, ворвалась Лулу – мулаточка из Пуэрто-Рико, спасшая меня и от жерменовских булочек, и от ночных кругалей за файками.
|